Владимир Масян

З О Л О Т А Я   Ч Е Р Е П А Х А

 

Часть первая

 

Вернувшись с бахчей из-за Волги раньше намеченного срока, Егорыч не торопился ставить свой дюралевый, почерневший с боков катерок в гараж, который мало чем отличался от других, таких же самодельных, сваренных из толстых листов железа уродцев, прилепившихся под бережным обрывом почти у самой воды. Распахнул скрипучие ворота, отмахнулся от пахнувшего из железного нутра спёртого жаркого воздуха и, почёсываясь, разделся до трусов. В столь ранний час на берегу никого не было, и можно было не стыдиться полинявшего от стирки исподнего.

Всходившее солнце ещё только угадывалось в розовых облаках над верхушками тёмных сосен по левому берегу широкой в этих местах реки, а здесь, на правом, уже стояла непривычная для начала августа духота. Лето перешагнуло знойный возраст, комары и мухи перестали кусаться, но сухая погода сулила долгое тепло, а далёкие отрывистые громы – ясные дни.

Резвый низовой ветер играючи гнал буруны по стрежени, а под берегом, кажись, выдыхался и лишь ерошил течение мелкой рябью.

Егорыч по колено забрёл в тёплую воду и сунул в накатную волну ладони, по сю пору хранившие в натруженной коже запах машинных масел, мазута и паровозной гари. Пошевелил узловатыми короткими пальцами, обождал, покуда черноспинные мальки кинутся в темноту под кормой катера, и, крякнув, со счастливым лицом плеснул себе под мышки. Неторопко, старательно намылил мочалку из липового луба куском чёрного хозяйственного мыла, прилежно поскоблил руки до локтей, мазнул по груди и шее, как привык за долгую работу машинистом ещё на паровозе, умылся и только потом немного поплавал на глубине, иногда погружаясь с головой, озорно, по-ребячьи подныривая под водяные гребни и шумно отфыркиваясь.

Он мог бы и дольше нежиться в прозрачной по утру воде, испытывая блаженное облегчение, словно чувствуя, как смывались со старческого тела пуды усталости, но увидел задравшую нос к берегу гулянку Лёньки Безродного – известного на всю округу великовозрастного шалопая, и поспешил выбраться на сушу. Хотел, как мальчишка, попрыгать на одной ноге, «вытряхнуть» воду из уха, да чуть не упал. Оглянулся, не видел ли кто, и вспомнил, что по этому поводу обязательно сказал бы его сменщик по караульному делу Иван Большой, он же – Иван Никитович Большаков, одногодка Егорыча и тоже бывший паровозник: « Хочется петушком сигануть, а шагнёшь пошире – позади, как за козой, горох сыпется!»

Мысль о Большакове ворохнула под седцем смутную тревогу. Вот уже несколько дней кряду в лощинке за мелким орешником к берегу приставала лодка с чужими чернобородыми парнями. Напрасно сторожа целый день высматривали чужаков, опасаясь воровства налившихся сахаром арбузов. Те появлялись только в густеющих сумерках, и лодка их быстро исчезала в заросших камышами протоках. По шуму подвесного мотора не трудно было догадаться, что незваные гости уплывали в сторону Сызрани.

Караульщики несколько раз осматривали берег, но ничего подозрительного не обнаруживали. Тем тревожнее становилось на душе.

Егорыч уже заправлял штанины в подогнутые голенища кирзовых сапог, белесый цвет которых говорил не об одном десятке лет носки, когда лодка Безродного, шурша по песку днищем, приткнулась неподалёку.

- Ох, и здоровый ты мужик, дядя Витя, - вместо приветствия прокричал Лёнька. – Торс налитой, мышца – нам, алкашам, на зависть. А, поди, восьмой десяток топчешь?

- В следушше лето, Бог даст дожить, восемьдесят отгуляю, - не очень миролюбиво отозвался Виктор Егорович. - Пошто с ранья-то? Сетки проверял?

- Накой мне с ними нянькаться? – Лёнька потащил рубаху через голову, зацепился подбородком и, матерясь, рванул так, что полетели пуговицы. – Вот зараза! – Он выпрыгнул из лодки и, охлопав круглый животик, похожий на молодую приплюснутую волжскую тыковку, выказывая «крутизну», пояснил: - Нынче только лохи сетями ловють. У нас проще: подчалил к сейнеру, отслюнявил рыбачкам капусту и выбирай на вкус! Хошь тебя сазаном угощу? Кил на пять потянет, не мене.

- Спаси, Христос! Сами управимся, - Егорыч всё больше хмурился: не хватало ему ещё от Безродного гостинцы принимать.

- Чего, дядь Вить, нос воротишь? К тебе ж гости едут, вот ты им кабана на стол и брось.

«Ух, бабий язык! Ужо трёкнула на базаре, аль в магазине», - не знал, как поступить теперь старик.

А Лёнька, прихрамывая на правую ногу, уже тащил ему огромную, в перламутровой чешуе, красную в подбрюшье, рыбину, какой не грех и позавидовать. Но старый виду не показал.

- Чё рот разинул, сказывай, куда класть, - как ровне выговаривал ухарь Егорычу. – Вишь, живая! Как даст хвостом, куда сопли полетят!

Пришлось достать из гаража ивовую корзину с крышкой. Упав на дно, сазан и в самом деле так ворохнулся, что едва не опрокинул на спину заробевшего старика, успевшего ухватить плетёнку только за одну скрученную жгутом ручку.

- Я ж говорил! – заржал Лёнька, но вдруг глуповатое, неухоженное лицо его пошло синими пятнами. Он поперхнулся, закашлялся, согнувшись пополам, а потом и вовсе упал на колени. Отдышавшись, промямлил: - Так-то вот с опохмела над людьми смеяться.

- Самогонку будешь? – несмело предложил Егорыч, в душе ругая себя почём зря, что связался с непутёвым переростком.

Поглядев, как парень, запрокинув голову, словно в воронку, влил в горло полстакана коричневой настойки на зверобое, старик не стал затыкать бутылку бумажной пробкой, а только убрал её в тенёк под катером.

- Ядрит твою в кочерыжку! – шумно выдохнул Лёнька и зажмурился так крепко, что выжал слезу. - От ноздрей до копчика продирает! Славный первачок!

- Ишшо? – не очень надеясь на отказ, с сочувствием спросил Егорыч.

Но Безродный неожиданно запротестовал:

- Ни-ни-ни! Спасибочки, дядь Вить! Итак всю ночь пили с участковым. А он знашь, какой боров? Ящиками глохчет, когда в угаре. Вот, послал за рыбой. Хочет девку одарить и дружка своего, этого, как его? – Лёнька поскрёб в затылке пятернёй с присохшими к пальцам рыбьими чешуйками. – Да, ты знашь его, лейтенантик, что на вокзале дежурит.

- Нечто сын Вальки Тетериной?

- Во-во! Тетеря хренов. Он и приволок участковому девку. С электрички снял. Кобылка ещё та! Но не нашенская, говорит, из Переволоков. Да, врёт поди.

- Ну, коль не хошь, я приберу, - Егорыч понёс бутылку в гараж. Разговор с Безродным только испортил ему так легко начавшееся утро. Пьяницу и хапугу майора Жукова – их участкового, он не любил. «Жуки бывают разные, а майор – навозный», - так определил для себя Виктор Егорович положение участкового в разряде насекомых.

- Стой, постой-ка! – остановил его Лёнька и в сердцах махнул рукой. – Где наша не пропадала, налей ещё полстакашки!

- Можа всю заберёшь? – чуть было не рассмеялся Егорыч и потянул зубами размокшую пробку.

- Нет! – как мог суровее сдвинул брови и замотал головой парень. – Я меру знаю, сказал полстакашки, и баста!

Егорыч налил в гранёный стакан больше требуемого. Лёнька свёл глаза к переносице, медленными глотками, словно через силу, высосал напиток, мощно втянул носом воздух и то ли рыгнул, то ли хрюкнул. Качнул головой и, не прощаясь, поковылял к лодке, которую волны уже успели развернуть бортом вдоль берега.

Старик нюхнул из горлышка приятный травяной запах, помянул добрым словом жену свою Нину Петровну и спрятал остатки напитка в куче старых рыболовных сетей. Краем глаза он видел, как корячился Безродный, пытаясь столкнуть тяжёлую корму гулянки с песка, но не тут-то было. В конце концов он так и заякарил посудину, как прибило её волнами. Забыв надеть рубаху, взвалил на спину крапивный мешок с рыбой и пошкандыбал к станции.

«Пустой человек, плодожорка, - с щемящим душу пренебрежением подумал о нём старик. – А, поди ж ты, в каждой дыре затычка, и денег полный карман. Не то, что мы, праведники: горбисси, горбисси… Как там зять чей-то стих передавал: «Хлопнешь по карману – не звенит, хлопнешь по другому – не слыхать!» Так и живём, твою мать!»

Он цепью закрепил нос катера в подъёмной тележке и пошёл включать электрическую лебёдку. Годков десять назад, может, чуть более, ещё привычно крутил шестерёнки вручную. Зятья настояли, притащили тяжёлый электромотор, а он отнекивался, мол, пустое, и места в гараже мало. Теперь, когда силёнки заметно поубавилось, оценил благо. Да чего уж там, издаля он может и ничего смотрится: и живот вокруг пупка ещё тугой, и спина не горбится. А вот кожа пожелтела и морщится, провисает, как на мопсе каком, не будь тот к месту помянут. Да и коленки сами собой подгибаются, будто всё подсобляют тощему заду к табуретке приклеиться.

Виктор Егорович оглядел своё небритое лицо в щербатом осколке зеркала, приткнутого на полке между банок с техническими маслами, ощерился, поклацал наполовину одетыми в железо зубами, а потом вдруг позадористие выпустил сивый чуп из-под фуражки, подмигнул себе и хохотнул: «Да ежели нас к горячей стенке, да голой задницей, ой, мы ишшо поскачем!»

Оглядевшись вокруг, не забыл ли чего, окутал сазана мокрой тряпицей, чтоб, не дай бог, муха не села, достал из катера вторую плетёнку с двумя темнокожими арбузами и маленькой пахучей дынькой, замкнул ворота и пошёл через пляж к вышке спасателей, где оставлял грузовой мотороллер.

 

Городок, в котором жили Виктор Егорович и Нина Петровна Макунины, в общем-то был узловой железнодорожной станцией, каких множество по стране, особливо перед мостами через большие реки. Через их Октябрьск поезда шли с Запада на Урал и далее по Сибири. В обратном порядке здесь же поворачивали и на Юга. Сообразно огромному грузопотоку и станционное хозяйство растянулось на добрый десяток километров вдоль Волги. А вслед за ним, тоже кишкой, разрастался Октябрьск, попутно втягивая в себя пригородные деревеньки да хутора. Неудивительно, что большинство жителей станции, как говорится, родились на железке, кормились с неё и все силы да здоровье ей отдавали. На её же профсоюзные деньги предавались земле в конце жизни, обязательно с музыкой и поминальным обедом в столовой клуба железнодорожников. Только когда это было?

Егорыч запыхался, пока дотащился до спасательной станции, и пожалел, что сорвал два арбуза, будто знал наперёд о подаренном сазане, который нет-нет, да и вертыхался в корзине.

Когда-то, он уж и не помнил, как давно, но вестимо при советской власти, город выделил деньги на обустройство центрального пляжа, выбрав для него наиболее пологое место на берегу, почти аккурат напротив той улицы, где поставили свой дом Макунины. Навозили из карьера желтого песку, навтыкали деревянных грибков от солнца, поставили скамейки и раздевалки. Даже павильоны соорудили для продажи пирожков, ситро и мороженого. Шаталомный народ попёр на пляж со всех концов города: отдыхать-то особо негде было.

Тут же, у воды, выстроили двухэтажное зданьице с балконом, чтоб, значит, наблюдать за купающимися. Постройка невесть какая, но всё по уму: наверху - с кабинетами: для начальства, медсестринский, для спасателей и водолазов. Внизу сделали мастерскую, поскольку ОСВОД прислал катера: большие, типа «Амур», и лодки с подвесными моторами. Желающих порулить хватало, только обслуживать водную технику никто не хотел: зарплату мотористу положили с гулькин нос.

А вот пенсионеру Макунину добавка к пенсии пришлась в самый раз, однова летом, почитай, каждый день-деньской ковырялся неподалёку в своём гараже. А тут какие-никакие - приспособления, станочки, инструмент. В будние дни никто не запрещал сгонять за Волгу на казённой посудине: когда полить, когда прополоть бахчу с огородом. На своей так бы не стал свистать взад-вперёд.

Прикипел тогда старик к новой работе. Да и то сказать, задаром что ли у него руки откуда надо росли? Вся техника, как швейцарские часики работала, хоть, можно сказать, из-под кувалды выходила. Смешно? А попробуйте швейцарца или японца какого попросить пудовым молотом с размаху спичку в коробок загнать, чтоб та не сломалась. Вот когда смеяться не обсмеяться! А с другой стороны, каждый раз коробок не будешь молотком закрывать. Вот и выходит: умение великое, а пользы никакой! А япошки с немчурой разной без пользы даже пальцем не пошевелят. О том   знал не понаслышке: в действительную пришлось поколесить солдату Макунину и по германскому Фатерлянду, и по цыганской Мадьярии.

Лет пять, почитай, ладно жили. Даже сраную перестройку перетерпели бы, кабы дело хуже не зашло. Эх, знать бы тады, каки ягодки вырастут из тех перестроечных соцветий! Одним махом всё, как песок сквозь пальцы, утекло да волжской водицей загладило. Даже на пляже разор: зотники и скамейки на кострах сожгли, павильоны раскурочили, обслугу сократили, плавсредства, говорят, по выработке ресурса списали. Только кого обмануть хотят? Можно катера перекрасить, сменить номера, но по шуму моторов-то, собственными ручками перебранных не единожды, рази не узнаешь, которые «нашенские» среди тех, что глиссируют по Октябрьской акватории.

«Ишь каки слова из памяти выколупывает, прямо адмирал, не меньше», - подивился своему красноречию Егорыч и увидел, как со второго этажа к нему спускается Николай Петрунин – бывший учитель физики, а ныне один во всех лицах охранитель станции, всё ещё каким-то чудом «висящей» на бюджете города.

- Доброго здоровьичка, Виктор Егорович! – чересчур поспешно облапил он протянутую руку Макунина. – Всё трудимся в поте лица, всё в дом несём.

- Само-самой, – смутился Егорыч. – Но не грех и с тобой поделиться. Глянь, каки гарбузы! Репаются от одного взгляда!

- Да что вы, - протестуя, замахал руками учитель. – Я так, к слову. Чтоб у вас всё было хорошо, благополучно.

- Ну, спаси Христос, коли так! – Виктор Егорович начал отстёгивать полог на грузовой кабине мотороллера. – Помоги-ка корзинки забросить.

- Конечно, конечно, я мог бы и сам догадаться. – Петрунин кинулся к поклаже, неловко загрёбая песок разношенными кроссовками.

Егорыч сочувственно посмотрел на тощую, нескладную фигуру Николая, на его старенькую одежонку, поблекший сероватый цвет лица, на котором выделялись только умные с мученическим взглядом глаза, и решил обязательно угостить учителя арбузом. Не то, чтобы ему стало жалко мужика, а так – хоть какую-то радость доставить одинокому неприкаянному человеку, о котором он ничего не знал, окромя того, что с ним был дружен его третий зять-писатель.

Понятное дело, когда начались гигантские стройки в Тольятти и Сызрани, молодёжь из Октябрьска быстренько перетекла туда. Потому и вторую школу в городе закрыли, некому стало рожать ребятишек. Но почему с оставшимися не у дел учителями так поступили? Почему по сути выбросили на улицу? Николай, почитай, хорошо устроился: здесь, на спасалке, у него и жильё, и работа.

- Ты бы пляжик прихватизировал, пока не поздно, - в шутку предложил ему Егорыч. – Грёб лопатой деньгу с дураков.

- То-то и оно, что у русских дураков деньги кончились, – как-то неестественно громко хохотнул Петрунин, – а дурашвили с дурамовичами без презренного метала всё огребают. Им пока не до наших задрипанных пляжей, госсобственности и крестьянской землицы хватает.

- Делят не переделят, - сочувственно поддакнул Егорыч, - А народ, вроде как, опять не причём. Думают, в миру виноватого не сыщешь. Ничего! Ишшо наша будет поглядеть!

- Привычное, но гибельное дело, - согласился Петрунин, и глаза его загорелись живым огнём, – вместо правосудия выставить народу ведро водки. – И вдруг неожиданно спросил: - Виктор Егорович, а вы не из донских казаков будите?

- Откуда мне знать? - недовольно отвечал старик, с трудом напяливая на голову неудобную пластмассовую мотоциклетную каску. О своём родстве с казаками поначалу, в юности, приходилось скрывать, потом многое позабылось, исчезло из анкетных данных, но осторожность осталась на всю жизнь. Потому сказал: - Сам под седлом коня не чуял. Значит, не казак.

Он сунул в руки растерявшемуся Николаю тёмный, с белой залысиной на бочине арбуз, взгромоздился на сидение мотороллера и, повернув ключ зажигания на руле, резко газанул с места. В зеркало заднего вида Егорыч какое-то время наблюдал, как Петрунин оглаживал подарок, пощёлкивал по нему пальцем и даже прислонял к уху.

- «Угодил!», - подумал старик с удовлетворением. Хорошее настроение вернулось к нему.

 

****

 

Только через двадцать лет узнают, что Витькин отец – старший лейтенант Егор Макунин - погиб вместе со всем личным составом пограничной заставы в первый день войны. Может, аккурат в те часы, когда Витька с матерью подъезжали в поезде к узловой станции Куйбышевской железной дороги с привычным для советского уха названием Октябрьск. Встречала их мать Егора – Пелагея Герасимовна, маленькая, сухонькая, аккуратно одетая пожилая женщина, удивительно похожая на сына округлым курносым лицом и большими светлыми глазами, в которых читалось некоторое смущение или даже извинение за то, что она существует рядом с вами. Позже Витьке скажут, что он немного похож на отца, но больше на родную бабку. Это долго будет задевать его самолюбие, пока не поймёт, какая благодарность кроется за этими словами у людей, многим обязанным своей станционной фельдшерице.

Женщины уже знали о начале войны и, обнимаясь, не скрывали рыданий. А Витька, которому в ту пору шёл одиннадцатый годок, снисходительно посмеивался над их мокротой, уверенный в том, что его отец со всей Красной Армией определённо дали фашистам по скуле и теперь гонят их пинками на Запад. «Броня крепка, и танки наши быстры», - если бы эта горделивая уверенность была только у мальчишек.

- Знал, чуял Егорушка, вот и отправил вас от границы подальше, - сквозь всхлипы говорила Пелагея Герасимовна и всё никак не могла дотянуться худенькой рукой до Витькиной головы. – Что ж ты чураешься, внучек, или забыл свою бабушку?

- Он же совсем маленьким был, когда мы приезжали, - оправдывалась мать, размазывая ладонью по лицу вместе со слезами дорожную пыль. – Помнит только ваши пышки с арбузным мёдом.

- Ну, и то – Слава Богу! – засуетилась Пелагея Герасимовна, хотела подхватить их фанерный чемодан, да только ойкнула. – Тяжеленный! Как ты, родимая, с ним управлялась?

- Егор велел на всякий случай взять с собой Витькины учебники, мои книги по хирургии…

- И ты, Вера, военнообязанная? – аж вскрикнула Пелагея Герасимовна, и руки её замерли на груди. Потом как-то обречённо произнесла: - Видно на роду нам написано по военным дорогам от колесницы смерти бегать. – Но тут же, словно опамятав, бодреньким голосочком повелела: - Берём вещи, и за мной.

И уже по дороге внушала матери:

- Я старая, меня не призовут. Виктор при мне останется. Да и тебе, Бог даст, местечко в сызранской больнице сыщем. Ты у нас кто?

- Операционная сестра. Месяц назад квалификацию присвоили. Пришлось на курсах учиться при гарнизонном госпитале. А экзамены ездили сдавать в Бобруйск, - пыхтя от тяжёлой поклажи, рассказывала мать.

Витька не стал прислушиваться к разговору взрослых, улавливая краем уха лишь отдельные фразы: «Зимние вещи... Вы предполагаете… В первую мировую тоже намеривались немцев шапками закидать… Вишь, как народ снуёт... В магазинах уже полки пустые… Всё размели... Попрятали».

Макунина младшего больше интересовала станция, стучащая колёсами, свистящая паровозами, с бесконечными линиями блестящих даже в сумерках рельсов, тяжёлыми молотами стрелок, жирафьими шеями семафоров и, конечно, непривычными запахами угля, мазута, шлаков, масла и самого железа.

На пограничной заставе, где они жили, всё было иного - зелёного цвета: форма бойцов и командиров, крыши и стены деревянной казармы, конюшни, бани, складов и домика для семей комсостава, пароконные повозки, и даже два новеньких ротных миномёта, которые привезли в апреле, за неделю до майских праздников. Они стояли на плацу, укрытые темно-зелёной масксетью, а начальник заставы Макунин и два его заместителя ночами изучали их матчасть и условия боевого применения.

Сочная буйная зелень лугов и рощ вокруг, хорошо маскирующая укрепления пограничников, дополняли общий цвет картины.

А здесь, на бабушкиной станции, всё было чёрным, даже форма железнодорожников. «Как у танкистов», - отметил для себя мальчик, и как-то сразу успокоился, будто вернулся в привычную околоармейскую среду.

Фельдшерский пункт размещался позади сквера за вокзалом в бревенчатом доме с мезонином, с куцей сиренькой перед входом, и кое-как огороженным огородиком с боку. Постройки были старыми, но ещё довольно крепкими и тёплыми. Бабушка квартировала сначала в мезонине, но позже перебралась на первый этаж поближе к печке.

- Так уж было заведено при неразумном царе нашем батюшке, - не раз с затаённой ухмылкой будет рассказывать она внуку про неизвестную ему жизнь. – Если строили мужики в деревне школу, то обязательно во второй половине с комнатами для проживания семьи учителя. Больничку доводилось ставить, не забывали о жилье и для лекаря. Вот и мои хоромы возведены по велению Николая второго.

Хоромы были, надо сказать, не ахти какими: кухонка с печуркой, зал в два окна с диваном, высоким буфетом, этажерками, платяным шкафом и круглым столом посередине, да спаленкой, в которой еле умещалась широкая кровать с никелированными спинками и горой пуховых подушек. Ни привычной герани на подоконниках, ни старых фотографий по стенам Витька не увидел. Зато пол застилали тряпичные половички, мебель укрыта крахмалеными белыми кружевными салфетками, а в красном углу висела нарядно убранная икона, под которой на цепочке легонько раскачивалась какая-то кругленькая штучка. Улучив момент, Витька подошёл, понюхал. Пахло приятно. Но трогать руками непонятную вещицу не стал.

Взрослые молча, потому что мыслями были там, на границе, поужинали лапшевником, печёными яйцами и пирогами с рыбой. Попили чаю со смородиновым листом. Вите налили чашку молока и дали пирожок с повидлом.

- Ужо напеку тебе пышек, и арбузного медку сыщем, - пообещала Пелагея Герасимовна внуку, который начал клевать носом.

Женщины ещё долго что-то обсуждали между собой на кухне, а Витька, свернувшись калачиком, крепко спал в уголке дивана, который подрагивал вместе с домом, когда мимо вокзала проносились в ночи литерные поезда.

 

Признаков начавшейся большой войны в городе несколько дней не ощущалось. Всё также свистели на станции паровозы, лязгали буферами вагоны и платформы с привычными хозяйственными грузами. Также утром спешили на работу люди, ничем не выражавшие особой озабоченности. На привокзальном рынке бойко шла торговля первыми огурчиками, пучками перьяного лука и пахучего укропа, мелкой, но такой завлекательной, просящейся на зуб, редиской. Пассажиры поездов дальнего следования расхаживали вдоль рядов в майках и пижамах, покупали, почти не торгуясь, зелень, спрашивали варёную картошку и малосольные огурцы. Но соленья предлагались погребные, прошлогодние. Их пробовали, морщились, но всё равно брали и сморщенные помидоры, и лоснящиеся от рассола, но уже со впалыми боками арбузы, и мочёную жёлтую антоновку, и те же тёмно-зелёные, пахнущие хреном и дубовыми листьями рябчики. Мужчины подолгу толклись у прилавков с вяленой и копчёной рыбой, а женщины с детьми выстраивались в очередь к единственному на перроне ларьку за ситром и ванильными пончиками.

На станции работали, как обычно, все государственные учреждения, сберкасса, промтоварные магазины и даже полупустые гастрономы. На футбольном поле тренировалась команда местного «Локомотива», мальчишки во дворах гоняли голубей или готовили самодельные удочки для рыбалки. Бабы там же стирали в корытах, шмякая на рифлёных досках, постельное бельё, громко переговаривались, осуждая тех, кто сумками тащил соль, крупы, спички и мыло. И только вокруг военкомата непривычно большая толпа разновозрастных мужчин с мобилизационными повестками в руках угрюмо ожидала выкрика дежурного офицера, приглашавшего очередного призывника на комиссию. Незримо, как тени, стояли между призывниками плачущие жёны. Отдельно ото всех роилась неспокойная группка молодых комсомольцев, рвавшихся записаться добровольцами.

Мать, ходившая туда, чтобы встать на временный учёт, вернулась с успокаивающим предписанием явиться через неделю.

«Ну, уж за неделю-то мы им!..» Через неделю танковые корпуса Гудериана вышли к Днепру. Но и на этот раз на лицах людей появилась не озабоченность, а скорее удивление тому, что происходит на фронте. Мало, кто верил в приближение огромной беды. А она, невидимая, как смерть, уже стояла на пороге каждого дома.

Время бежало. Сначала мама уехала с санитарным поездом куда-то в направлении Киева. Потом пришло извещение о пропавшем без вести отце. Бабушка вся почернела и пуще молилась на образа. Витька не мог взять в толк, как мог пропасть неизвестно куда командир, которого всегда окружают десятки бойцов-пограничников, и не верил казённой бумаге. Но по ночам, укрывшись подушкой, всё равно плакал.

Быстро сдружившийся с местной ребятнёй, он уже не плескался целый день в реке, не гонял сдувшийся резиновый мяч на пустыре, не лазил по крышам сараев, не шкодил в чужих садах и огородах. Теперь их притихшая компания с утра до вечера сидела на железнодорожной насыпи, как станичка нахохлившихся перед дождём воробьёв: лица у всех серьёзные, насупленные, кепчонки набвинуты по самые брови; угрюмо разглядывали медленно тащившиеся эшелоны с демонтированным заводским оборудованием на открытых платформах, где под брезентом вместе со станками хоронились и беженцы. Во время долгих стоянок чужаки бегали на базар, пытаясь обменять нехитрые пожитки на продукты, но чаще возвращались ни с чем. Рынок был малюсеньким, а эвакуированные ехали тысячами. Витьке было жаль этих людей, но и в бабушкином доме съестного стало не густо.

А с юго-запада, со стороны Сызрани или, как говорили рыбаки, с гнилого угла ветер гнал над Волгой тяжёлые, рваные тучи, и, глядя на них, у редкого человека не заходилось сердце.

Окончательно люди поняли, что война не обойдёт их стороной, когда в августе из деревянной двухэтажной школы вынесли парты и в классах установили узкие железные госпитальные койки. Ещё днём по школе сновали только редкие люди в белых халатах, а ночью на станции разгрузился поезд с красными крестами на крышах и боках пассажирских вагонов, и утром сердца жителей городка дрогнули от увиденного числа раненых и калек. За лето только в Сызране разместили одиннадцать госпиталей. Витька стал встречать санитарные поезда, надеясь в каком-нибудь увидеть мать.

Пелагею Герасимовну позвали, если не сказать – приказали, работать в госпиталь, но не освободили от обязанностей станционного фельдшера. И намаявшись за день с ранеными, вечерами, а то и заполночь, она принимала больных в своём фельдшерском пункте. Иногда в окно её спаленки робко стучали и ночью. Бабушка поднималась, о чём-то спрашивала через форточку пришедших, потом, стараясь не разбудить внука, рылась по этажеркам в поисках нужного порошка или пузырька с настойкой, носила их на свет удостовериться, то ли взяла. Наконец в двери проворачивался ключ, и торопливые шаги таяли в кромешной темени – на станции соблюдалась светомаскировка.

Понимая её положение, начальник госпиталя майор Золотарёва только разводила руками: ни помочь медикаментами, ни сменить график дежурств было не в её власти. За всем догдядывал неразговорчивый, вечно всем недовольный особист.

Преимущества бабушкиной работы в госпитале Витька особо ощутил на себе во вторую голодную военную зиму. Поздними вечерами Пелагея Герасимовна приносила завёрнутый в шерстяную шаль котелок с госпитальным пшенным супом, в котором иногда плавали тонюсенькие дольки картошки, или пшенным кулешом, заправленным комбижиром. Витька отказывался есть один, наверняка зная, что бабушка подсовывает ему свой обед. Пелагея Герасимовна присаживалась рядом, приговаривая, что сыта и ничто за компанию попробует пару ложечек. Она так убедительно расхваливала варево, которое якобы то и дело пробовала на кухне, что внук доверчиво и незаметно опорожнял котелок.

Иногда бабушке давали немного ячневой крупы или перловки, прозванной раненными солдатами шрапнелью, и тогда они пировали вдвоём. Весна приносила свои дары: Витька в лугах и край оврагов нарывал пучки дикого щавеля, чеснока и молодой крапивы. Варились вкуснейшие витаминные зелёные щи, которых можно было выхлебать ведро, но никогда не наесться. Зато в набитом брюхе червячок голода уже не ворочался. А уж когда спадала вешняя вода, мальчишек с удочками по берегам Волги насчитывалось больше, чем пойманных ими баклёшек и краснопёрок. Рыбёшка была хорошим приварком к семейному столу, иногда её даже удавалось насушить впрок, но чаще, слегка подвяленную, бабушка раздавала раненым, непременно сообщая при этом, что рыбу наловил и засолил её внук – сын командира-пограничника.

Негаданно с оказией получили аж две посылки от матери. Рыбные консервы, тушенка, каши в брикетах, печенье, сахар и кусок хозяйственного мыла. Долго не могли поверить в такое богатство. Решили открывать банки только в праздники, а из каш варить похлёбку.

В найденной записке, мать опять спрашивала об отце, и Витька понял, что Пелагея Герасимовна так и не сообщила той о полученном извещении. Перехватив его вопрошающий взгляд, бабушка поспешила объяснить:

- Иная правда убивает человека. А матери тебя растить и растить, в люди выводить. Опять же пропавший без вести - не павший смертью храбрых, как пишут в похоронках. Надеяться надо.

Витька видел такие похоронки в трясущихся руках матерей многих уличных товарищей и согласился: «Надо надеяться». Тем паче и в Октябрьске уже были случаи, когда «похороненные» отцы или братья через какое-то время отыскивались в тыловых госпиталях, сильно покалеченные, но выжившие. Некоторые женщины бегали на вокзал встречать любой прибывающий с фронта эшелон, пытаясь в каждом увечном, оказавшемся на перроне, распознать знакомые черты. Откуда брались у них силы, чтобы так страдая, надеяться и ждать? Ждать и надеяться.

Мать писала часто, но почта задерживалась. Иногда почтальон приносил несколько писем сразу. Понять, где находился её санитарный поезд, было невозможно. Она больше расспрашивала об их нелёгком житье-бытие, чем рассказывала о себе, извинялась, что не шлёт посылки. Оказывается, поездная бригада работает в прифронтовой зоне. Но как только вырвутся в тыл, из первого же не разрушенного войной города отправит гостинцы. Про своего мужа Егора она уже не спрашивала. Бабушка догадалась, что Вера посылала запрос по команде и получила ответ, содержание которого она не хотела передавать им. Так и хранили они тайну каждый в своём сердце, один оберегая другого.

Витька отписывал матери, что ему хорошо с бабушкой, и живут они не хуже других. Сосед Харитоныч, который выплакал глаза по своим убитым сыновьям, звал Витьку помогать чинить вентеря и сети – мелкая ячея старику в вязку не давалась. Поговаривали, что за браконьерство расстреливают, но Харитоныч незримой тенью в утренние сумерки разносил по дворам пойманную рыбу с неизменной фразой, порой застревавшей у него в горле: «Помяните моих сыночков. И живите. Чем могу, чем могу…»

Бабушка уверяет, что общее горе изменило людей. Теперь мало кто пройдёт мимо чужой беды, чужой нужды. Хотя есть и такие, кому война – мать родна. Наверное, она имеет ввиду госпитального особиста, который по её словам «только и знает, что глохтит водку и закусывает американской тушёнкой». Тушёнкой - это да!

А ещё, писал Витька, научился он хозяйничать в огороде и один ходит за город полоть и окучивать картошку, которую они с Пелагеей Герасимовной посадили в мае на выделенной им от госпиталя делянке. Глазки картошки тоже дали в госпитале, так что теперь они уйдут в зиму с провиантом. Ходить не очень далеко, по извилистой каменистой дороге, которая в Батраках идёт от водокачки мимо нефтебазы в гору, в колхозные поля. Построил он там и шалаш, чтобы охранять урожай от воров и нищих. Впрочем, такие шалаши выросли в конце каждой делянки, и совсем не боязно сидеть у костра в ночи. Надо сказать, что нищие, когда воруют, сами от страха дрожат. Вырвут два-три куста с краю огорода и бегом в лес или Линёв овраг, быстрее клубни на углях испечь. У этих даже посудины нет, чтобы картошку сварить. А вот настоящие бандюги разбойничают по крупному: высмотрят, где немощные женщины или детишки караулят, подъезжают на бричке и забирают весь урожай подчистую. Кто пробует сопротивляться – бьют смертным боем. А тут случай был в Костычах, там где церковь наверху, а теперь в ней тюрьма. После лечения в госпитале солдату – нашенскому, с Правой Волги, - отпуск дали, так он со своими ребетёнками ночничал в шалаше на семейной позьме. Под утро услышал вой соседки и матерную брань чужих мужиков. Смекнул, в чём дело, схватил вилы да и запорол насмерть двоих амбалов. Сам пошёл в милицию. Там тоже люди с понятием: скоренько, почитай, в тот же день отправили солдатика догонять свою часть на фронте. Чё там и как дальше было, никто не сказывал. Только грабежи прекратились, даже нищие куда-то убрались, и мы остались с урожаем.

Уродилась картошка и в следующую осень. Бабушка под каждым кустом землю сквозь пальцы по несколько раз пропускала, чтоб, не дай бог, какой клубень проглядеть.

- Около земли не пропадёшь, землица всех накормит, - радовалась она вместе с внуком урожаю и перебирала руками мелковатые, но такие желанные картофелины. – Сухая, впору сразу под пол опускать. Надо же, целых пять мешков!

- Может, продадим два? – солидно предлагал Витька.

- Зачем? – всполошенно вскидывалась Пелагея Герасимовна. – Глядишь, обменяем на морковку, на свёколку, на капусту. И потом, - бабушка немного смутилась, - надо бы ведра три Харитонычу дать.

- Баушка! – Витька кинулся к ней в объятия. – Какая ты молодец! Почему я сам об этом не подумал?

- Опять же - на семена оставить, - прокашливаясь, словно першило в горле, и незаметно смахнув слезу, проговорила Пелагея Герасимовна.

Но семена не пригодились. Зимой Пелагея Герасимовна тяжело заболела и не смогла больше практиковать. Как ни хлопотала подполковник Золотарёва, при госпитале бабушку не оставили даже сиделкой.

- Много чести для жены белогвардейца. Пусть благодарит своего Бога, что сведения на её мужа поступили недавно, - не поднимая глаз на госпитального начальника, пояснил особист.

- Но старушка честно трудилась все эти годы, - пыталась возразить Золотарёва.

- Если бы не работала, то сидела бы! – заорал энкавэдэшник, не привыкший к тому, чтобы ему возражали. Его серые, чуть навыкате глаза так и сверлили военврача, которая только несколько минут назад покинула операционную. – Вы кого здесь защищаете?

- От вас защитишься, - Золотарёва достала из кармана белого халата пачку папирос, демонстративно закурила и пустила струю дыма в сторону опешившего офицера. Не дожидаясь оскорбительных слов, вышла из страшного кабинета и не преминула хлопнуть дверью. Всё-таки на дворе шёл сорок четвёртый год.

На станцию прислали нового фельдшера, и Макуниных переселили в убогую комнатёнку старого барака далеко за станцией в посёлке с выразительным названием Обшаровка. Вся бабушкина мебель в комнате не уместилась, и шкаф с буфетом несколько дней стояли на улице, пока их не умыкнули ловкие люди. Обидно было другое: в суматохе переезда подморозили картошку, и теперь она мокла и дурно пахла под кроватью. Весной сажать было нечего, да и землю Витьке никто не предлагал.

В конце февраля последнего года войны бабушка тихо отошла в мир иной. Витька растерянно удивлялся тому, сколько народа пришло проститься с Пелагеей Герасимовной. Среди провожавших в последний путь станционную врачевательницу легко угадывались люди интеллигентного вида, старой, или как говорили, старорежимной закваски. Они принесли с собой неказистый деревянный крест, который с трудом и установили в мёрзлую землю на могилке старушки.

 

Казалось, бабушка унесла с собой все тайны личной жизни. Но когда машинист Виктор Макунин будет по прошествии многих лет заполнять анкету кандидата в члены КПСС и в графе «родственники» укажет только Пелагею Герасимовну, поскольку мать была детдомовкой и родителей своих не помнила, то на парткомиссии его настойчиво спросят: «Знал ли он, что его дед – есаул Макунин с полусотней казаков состоял в личной охране командующего русским экспедиционным корпусом во Франции, естественно, в первую Мировую войну. И что в семнадцатом году он с отрядом казаков через Японию вернулся в Россию. Последний раз его видели в Омске, в штабе адмирала Колчака. Туда и пробиралась с сыном жена его Пелагея Макунина – дочь известного в Прихопёрье конезаводчика Пырьева, да застряла в занятой белочехами Сызрани, заразилась тифом».

- Как же в таком разе мой отец окончил пограничное училище? – не нашелся, что ответить Виктор. – Я вообще ни сном, ни духом!

Но по отчуждённым лицам членов парткомиссии он понял, что ему не верят.

И тут Виктора осенило: скупые рассказы Пелагеи Герасимовны о «старине», о маленькой девочке в имении на берегу Хопра, о казачьих хуторах и казачьем войске, о подпашистых, сухомордых, в белых чулках донских скакунах, о златоглавом храме в Новочеркасске, где венчались капризная гимназистка и лихой подъесаул, - были не книжной беллетристикой, как он думал, а воспоминаниями из её жизни. Хотя она ни разу не обмолвилась, не произнесла «я», «мы», «у нас», словно намеренно не желая связывать своё прошлое с настоящим Егора, Веры, Витьки. В этом и была её тайна.

- Мою бабушку Пелагею Герасимовну до сих пор в Октябрьске поминают добрым словом. Я не думаю, что она могла выйти замуж за недостойного человека, - угрюмо произнёс Макунин, понимая, что подписывает себе приговор.

- Каков наглец! – прошипели ему вслед. – Яблоко от яблоньки…

«Мёртвые сраму не имут», - с каким-то внутренним облегчением, словно избавившись от наваждения, подумал Виктор, плотно прикрывая за собой высокую дубовую дверь партийного кабинета, возможно дверь в какую-то иную для него жизнь.

А тогда – в сорок пятом, после похорон бабушки, промаявшись месяц в одиночестве, Витька отписал подробное письмо матери, не зная, что той уже нет в живых, запер на ключ комнату в бараке и перешёл жить в общагу железнодорожного депо, где его приняли без всяких распросов на курсы машинистов. Так в четырнадцать лет Виктор Макунин впервые надел чёрную путейскую фуражку с перекрещенными молоточками на околыше.

Учёба проходила прямо в депо, теорию с практикой совмещали на ремонте подвижного состава, учебники проглядывали больше для видимости, зато назубок знали предназначение каждого болта с гайкой во всех механизмах. Уже через год Виктора, как и некоторых его одногодок, аттестовали на помощника машиниста, и он стал водить деповский рабочий поезд «Трудовой» от Сызрана, речки Сызранки, до Обшаровки. Одна из остановок в пути была у Асфальтового завода, где за колючей проволокой в трёхэтажных домах жили пленные немцы. Глядя на их снулые фигуры в грязных, мышиного цвета шинелях, на бесформенные, натянутые на уши пилотки, на небритые серо-зелёные лица с избегающими прямого взгляда опустошенными глазами, на руки, глубоко засунутые в карманы шинелей или штанов, словно они были перепачканы несмываемой кровью, Виктор не мог взять в толк, как эта жалкая стая могла дойти до Москвы, до Волги, истребив, испепелив всё на своём пути? Да люди ли они вообще? И разве стоит жизнь его отца, матери, бабушки, как жизни миллионов соотечественников, того, чтобы сегодня кормить и лечить этих нелюдей? Кормить и лечить пусть пленных, но убийц, насильников, когда среди своих не счесть голодающих и больных? Нет, не может им быть прощения даже после прозрения и покаяния.

- Моя бы воля, - высказал как-то вслух свои мысли Витька, - я бы их в плен не брал. Как власовцев.

- Больно ты шустрый парень, но ишшо глупой, - пожилой машинист дядя Паша вместо ответа ткнул пальцем в сторону караульной вышки, где колючка была натянута не так часто. Там две женщины в чёрных платках совали через проволоку немцам лук и огурцы. Часовой делал вид, что ничего не замечает.

- Может, у них никого на фронте не было, - неуверенно произнёс Виктор.

- Потому они в чёрные платки и обрядились? – хмыкнул машинист.

Меж тем немцы, торопясь, распихивали дары по карманам. К ним подбежали ещё несколько человек, но у женщин уже ничего не осталось. Вдруг одна из них, по виду постарше, нашарила в узелке что-то похожее на горбушку чёрного хлеба, протянула за проволоку. Несколько рук рванулось навстречу, среди пленных завязалась потасовка. Часовой грозно рыкнул на них, и те вытянулись как по команде «Смирно!» Хлеб достался молодому солдату. Тогда часовой показал тому огромный кулак, и молодяк шустро разломил корку на три части. Пожилой немец принял доставшийся ему кусочек в обе ладони, отвернулся и заплакал. Женщины перекрестили пленных и пошли своей дорогой.

- Гля, дядь Паш, фашист слезу пустил! – заскрипел зубами Витька.

- Не приведи Господь! – вздохнул машинист и тоже с каким-то остервенением сплюнул на чёрные шпалы. – А ведь рука не подымается пришибить их.

Помощник сочувственно посмотрел на него, кивнул давно нестриженой головой, а про себя подумал: «Однако у солдата с Правой Волги рука не дрогнула таких же нелюдей порешить. И отец с матерью не чаи с ними распивали».

- Может, гуднуть им для острастки? – глядя на скукожившихся немцев, слившихся лицами с серо-зелёными шинелями, спросил Витька.

- Ишшо чего! Пар на их выпускать. Трогай помаленьку.

Вскорости дяди Пашино «ишшо» приклеется к Витькиной речи, как летошняя колючая старюка к шароварам. Но как можно было не принять шипящий диалект старого машиниста, так схожий с шипением и пыхтением любимого паровоза. И, понятное дело, в тон наставнику Макунин выкрикнул:

- Ничего, немчики! Ишшо наша будет поглядеть!

 

****

 

Место под дом Макунины искали долго, пока случайно Виктор Егорович не высмотрел в конце улицы Урицкого бесхозный треугольник земли, оставленный в распадке трёх дорог, недалеко от оврага. Егорыч прикинул, что если огородить участок, получится не менее десяти соток целины. Линия электросети рядом, колонка с водой ещё ближе. А главное, со всех сторон – не соседи, а улицы. Значит, ни пересуд, ни ссор по пустякам никогда не будет. Золотое место. И Виктор Егорович отправился хлопотать, зная наперёд, что лучшему машинисту депо не откажут.

Правда, в месткоме покочевряжились, намекая на возможность получения благоустроенной квартиры в строящейся шестой год пятиэтажке, но особо упорствовать не стали. Жилья в городе катастрофически не хватало.

- Зря ты затеваешься, - говорили Макунину в депо. – Погляди, в деревнях огороды у колхозников порезали, плодовые деревья и даже ягодники обложили налогом. И частнику башку скрутят.

- Я не частник, - посмеивался Виктор Егорович. - Я собственник.

- Погодь! Ярлыки у нас мастера клеить. Повесят и на вашего брата, в жисть не отмоисси! А то к стойматериалам прокурор придерётся. Во век не докажешь, что купленные. И знаешь, почему? Потому, что купить негде!

Но Виктор Егорович уже знал, из чего будет строить свой дом. Не деревянный, как у всех, с засыпанными между стен опилками, и даже не рубленный, как у снабженцев Орса, из сосны, которую возят из Жигулёвска, а каменный: с высоченными потолками, большими окнами, с крепким сухим подвалом, с полужилым чердаком, где в дымоходе будет устроена коптильня, а под всей утеплённой крышей – кладовочки и мастерская, да непременно с топчанчиком, на котором не грех вздремнуть после обеда. На такие хоромы не раз с белой завистью засматривался он в Германии, а потом и в Венгрии в пятьдесят шестом, когда их железнодорожный батальон вместе с боевыми частями перебросили в соседнее с Союзом государство для подавления контрреволюционного мятежа. Именно так объясняли солдатам действия наших войск политработники. Правда, сами венгры думали по-другому: это было даже не восстание, а взрыв народного негодования против засилья во власти распоясавшихся единокровных последователей Бела Куна. А кто конкретно убивал русских офицеров и вырезал их семьи, после подавления мятежа, если и расследовалось, то осталось международной тайной за семью печатями. Макунин тогда ещё не знал, что и в России точно так же реагировали на военные методы руководства и трудовые армии Льва Троцкого, который в первом в мире рабочее-крестьянском государстве видел только проеврейскую империю. Знать бы, сколь живучей окажется его сладкая как похоть мечта!

Но Витьку Макунина в те дни терзали другие думы, и на то были веские причины. Слава Богу, им никого «давить» в Будапеште уже не понадобилось. Разбираться с разбежавшимися по углам возмутителями спокойствия направили спецподразделения, в том числе и венгерские, а боевые части из города вывели.

Их железнодорожный батальон в составе тыловой бригады расквартировался близ города Секешфехервар, между озёрами Балатон и Веленце в живописном местечке с частыми поселениями вдоль речки Шед, или, как говорил комбат, между населёнными пунктами стратегического значения. Именно где-то здесь, обозначенном на армейских картах «страгеческом направлении» сгинула Витькина мать.

Мокнущие под осенним дождём четырёхугольные брезентовые палатки макунинского взвода стояли почти на околице большой венгерской деревни с прямыми вылизанными улицами и аккуратными изгородями, за которыми в густоте плодовых садов прятались каменные дома с высокими красными и бурыми черепичными крышами. По вымощенным булыжником мостовым раскормленные битюки с коротко обрезанными хвостами, играючи, таскали большие плоские телеги сплошь на резиновом ходу. Только разрушенное имение местного барона на взгорке, с чёрными подпалинами на вывороченных снарядами стенах, ещё напоминало о прошедшей войне.

Жители к появлению под боком новых советских солдат отнеслись сдержанно, видимо памятуя о событиях чуть больше десятилетней давности и наверняка зная, какой железный каток прокатился по их столице. Потому, на всякий случай, старались перещеголять друг друга в холодном, вежливом гостеприимстве. Народная дипломатия была на руку армейскому командованию, и оно закрывала глаза на частые «контакты» солдат с венгерскими фермерами. Но в то время, когда его однополчане с хозяевами усадеб пробовали молодые вина под ветвистыми мокрыми сливами и вели душещипательные разговоры, Макунин со здешним, вобщем-то ещё не пожилым учителем Миклошем Борбашем, который сносно изъяснялся по-русски, обходил окрестности посёлка и изучал примечательные деревенские строения.

- Ничего не скажешь, рукастые хозяева, - удовлетворённо цокал языком Виктор, оглаживая ладонью старые камни в стенах и всё не решаясь спросить о главном. – Знатная кладка!

- То нет! – снисходительно смеялся Миклош. – Хозяин деньги платил, строил мастер! Камень к камню, как делал до него отец, делал отец отца…

- Дед, значит!

- И деда, и прадеда. Наш католический собор, мельница, ратуша, почта – постройки прошлого века, а собор так даже позапрошлого, ещё когда здесь была Австро-Венгрия. Когда жил император!

- В таких хоромах чего не жить, не дома, а крепости, - Макунин вспомнил, с какими муками отстраивались сожжённые за войну белорусские, украинские и русские деревни. Мазаные хаты, соломенные крыши, глиняные полы. Тоже как при императоре! Царе-батюшке!

- Вы что-то бормочите, я не расслышал?

- Говорю, венгры всегда хорошо жили.

- О да! – с гордостью за свою нацию расплылся в улыбке Борбаш.

- Чего ж вы тогда за Гитлером попёрлись? – не удержался, чтобы не уесть его Виктор. – По нашему: от добра добра не ищут.

- То так, - сразу стушевался, сник учитель. Вроде как даже росточком стал ниже. Залепетал, объясняясь: – Среди венгров было много хортистов, фашистов. Они установили диктатуру и вступили в союз с Гитлером.

- Вы мне ещё политинформацию прочитайте! – огрызнулся Макунин, поправляя на голове пилотку. – Я лучше вас знаю, кто с Гитлером наши земли кромсал и народ терзал. И чего венгры вытворяли, тоже знаю. Одного не пойму: почему вы опять лучше нас живёте? Словно не мы, а вы – победители!

- Я не был в армии, - тихо произнёс Миклош, отводя глаза в сторону. - Я прятал русских пленных. Лечил. Потом отвёл к партизанам. Кто-то видел и донёс. Меня посадили в лагерь.

- Извините, я не хотел вас обидеть, - не очень вежливо пробурчал Макунин. – И меня поймите: моя мать пропала без вести где-то в этих местах, скорее всего погибла.

- Военная?

- Медсестра из санитарного поезда.

- Санитарного? – Борбаша словно громом поразило, некоторое время он стоял с выпученными глазами. Потом судорожно сглотнул ком в горле и прохрипел. – Знаю.

- Что знаете? – сердце Виктора бешено заколотилось. – Что знаете? – одними губами переспросил он.

- Там, - рукой учитель показал себе за спину. – Километрах в двадцати. Там братская могила. В ней похоронены почти все, кто был в санитарном поезде. Раненные бойцы, врачи, санитары.

- Почему « почти?»

- Разве Виктор не знает? – Миклош глубоко вздохнул, как бы собирась сказать что-то очень важное. - Их панцер дивизии…

- Шестого марта сорок пятого года прорвались у Балатона, - перебил его Виктов, - на шестьдесят километров. Тылы оказались не защищёнными.

- То так. – Миклош с видимым облегчением громко выдохнул. – То так.

- Да что так, чёрт возьми? – потерял терпение Макунин.

Борбаш опять испуганно и молча начал быстро разводить руками. На глазах его навернулись слёзы.

- Говорите, как есть, -   чувствуя боль в груди, еле слышно просипел Виктор.

- Они сожгли санитарный поезд из огнемётов.

Макунину показалось, что земля поплыла под ногами. Он даже беспомощно присел и ухватился за траву, будто та могла удержать его сильное молодое тело. Он не хотел, он отказывался верить. Одна только страшная мысль долбила виски: «За что это моей матери?».

 

Комбат дал свой газик, и они с замполитом съездили на братскую могилу. В списках захороненных бойцов и командиров фамилии Макуниной не значилось.

- Если твой венгр говорит правду, - посочувствовал комбат, - то там многих в списках не найдёшь. – Майор Велехов в свои неполные тридцать два года прошёл две войны и в боевых потерях разбирался лучше, чем в новой гражданской жизни, которая маячила перед ним на горизонте после грядущего сокращения Армии. Спросил: - Номер воинской части матери помнишь? – и на утвердительный кивок солдата вынес резалюцию: - Сделаем запрос в комендатуру Секешфехервара. Они должны знать, какие наши части попали здесь в мясорубку. Утешительного мало, но всё ж таки! А сегодня до отбоя можешь считать себя в увольнении.

Вечером они с Миклошем зашли в корчму. В полутёмном небольшом зале с интерьером под старину за столиками сидели семь или восемь пожилых венгров, которые бесстрастно переговаривались и уныло потягивали пиво из высоких кружек. Борбаш поздоровался со всеми за руку и что-то сказал им по-венгерски. Старики на какое-то время примолкли, забыв о пиве, косились на щуплого, невеликого росточка, но по всему – крепкого, жилистого солдата в мокрой телогрейке.

- Русская водка есть? – спросил учитель хозяина. – Налей нам.

Толстый корчмарь еврей в меховой безрукавке и кожаном фартуке живо принёс на подносе две чарки.

- Мне в стакан налей, - угрюмо, сквозь зубы выдавил Макунин, стараясь не глядеть по сторонам. – И бутылку сюда принеси.

Хозяин с живым интересом поставил перед солдатом фужер и налил в него немного водки из бутылки.

- Не трясись, наливай полный, - приказал Виктор. – И учителю принеси чего-нибудь закусить.

Не успел хозяин наполнить фужер, как Макунин опорожнил его залпом. Венгры ахнули.

- Повтори, - Виктор жестом показал корчмарю, что нужно делать. И видя, что тот стоит как вкопанный, попросил Миклоша: - Переведи.

Вторую порцию «Столичной» Макунин выпил чуть медленнее, но тоже до дна. За соседними столиками восторженно загалдели. Виктор отодвинул от себя посудину и так же чётко сказал хозяину: «Повтори!». Миклош хотел было возразить, но солдат прицыкнул на него.

Под восхищённые возгласы венгров Макунин опрокинул третий фужер и выложил на стол вместо форинтов несколько советских червонцев. Вспотевший от волнения корчмарь замотал головой и замахал руками.

- Чего он лопочет? Мало? – грозно спросил у Борбаша Виктор.

- Хозяин говорит, угощение за его счёт!

- Тогда пусть завернёт нам с собой бутылку. – Макунин поднялся, надвинул на брови пилотку и медлительно, но твёрдо держась на ногах, двинулся к выходу. – Честь имею, товарищи мадьярцы!

Венгры, горбясь над столами, стоя аплодировали солдату.

На улице Миклош придержал Виктора за плечи и униженно залепетал:

- Ты извини их. Я сказал, что ты хочешь по вашим обычаям помянуть свою мать. Но их это не тронуло. Они во всём хотят видеть театр.

- Цирк! – уточнил Макунин. – Да чёрт с ними, Миклош! Вы хороший человек, хоть и мадьярец. – Хмель всё-таки начал разбирать Виктора. – Замполит у нас инсер.., инсер-наци-налист. Он говорит, всех любить надо. А я, Миклош, не могу всех. Они мой род под корень! А я их любить?

- Зачем любить? Их простить надо.

- Бог простит! А я - нет! И знаете, что я вам скажу, хоть и пьян, - Макунин заметно качнулся, дурная ухмылка поплыла по его губам. – Сделаем так: вы любите своих толстопузых мадьяринов, а я буду любить русских. И это лучшее, что мы на сегодня имеем.

Учитель долго переваривал услышанное, потом сказал:

- Знаешь, Виктор, я хочу подарить тебе на память одну вещицу.

- П-п-подарите! Только мне отдариваться нечем. Хотя погодите, - Макунин снял с ремня алюминиевую фляжку в чехле. – Возьмите! Скажу старшине, потерял. Отсижу пару дней на губе, зато получу новенькую.

- Я подарю тебе золотую черепаху.

- Вы с ума сошли, она стоит как мой железный паровоз!

- Она фарфоровая, с качающейся головой. А панцирь черепахи позолоченный.

- Копилка что ли?

Борбаш рассмеялся:

- Золотая черепаха – талисман. С ней придёт к тебе удача. Береги её.

- А как же вы?

Учитель рывком притянул к себе солдата и зашептал в ухо:

- Когда я вернулся из лагеря, дома в укромном месте меня ждала только эта черепаха. Мне она больше не поможет, а тебе… - Миклош отвернулся, утирая рукавом пальто враз рассопливившийся нос. – Не отказывайся!

- Ишшо чего! Айда за вашей черепахой! Есть повод обмыть подарки! – потряс Виктор перед венгром бумажным пакетом с бутылкой водки.

Со стороны Балатона по серому небу плыли свинцовые тучи. Порывы шквалистого ветра срывали с деревьев последние скрученные бурые листья.

«Красная Армия начала освобождение Венгрии осенью сорок четвёртого, - вспомнилась ему лекция замполита, и он снова почувствовал жжение в груди. – Хоть бы до зимы домой вернуться. Дембель-то давно прошёл».

 

 

****

 

 

Переезд был закрыт. Егорыч выключил зажигание и снял тесноватый шлем. Волжский ветерок приятно освежил вспотевшую голову. Маневровый тепловоз тянул на горку для роспуска порожняк. Молоденький машинист, завидя у шлагбаума Макунина, приветливо помахал ему рукой и показал на пальцах, сколько минут тому ещё «париться».

«Ишь, ты! Узнают покудова» - приятно удивился Виктор Егорович, вспоминая, чей же это сын уже в машинистах.

Покряхтел и посетовал, что слабоват стал памятью. Ранее, если не по фамилиям, то уж в лицо-то всех угадывал. Лёгкий человек на станции не задерживался, вот коренные за столько лет и стали друг для друга всё одно, что родня, хучь и дальняя. Одна работа и одни заботы. И по жизни все ровно шагали. Не сказать, чтобы всласть, но неплохо жили, честно. Эт сегодня: нагляделись телевизова, стали плеваться на прошлое. Не на том спали, не то ели, не то получали. Вот и купились на обещания Бориса да его жирных котов. Теперь многим и спать стало негде, и не поесть досыта, а получать и вовсе нечего. Как тут не вспомнить: «Не плюй в колодец, пригодится воды напиться».

Так много раз пытался он убедить себя в правоте своих мыслей. Но что-то не сходилось, не стыковывалось в привычных оценках и понятиях, и он чувствовал себя, как уличённый в списанном задании школяр.

Однажды зять его - Вахрушев – муж младшей дочери, учёный человек, писатель, сказал как бы между прочим, что советскую власть не ругать надо, а понять, когда она перестала быть советской. Егорыч подумал тогда про Горбачёва, но вспомнил биографический фильм о Брежневе, который они с Ниной Петровной несколько вечеров кряду смотрели по телевизору. Там был забавный эпизод, явно рассчитанный на жалость стариков. По дороге с дачи в Кремль Генсек неожиданно заглядывает в поселковый продмаг и с ужасом узнаёт, за какой отвратной колбасой «давится» в очередях его народ! С фельдъегерской почтой Леонид Ильич посылает коляску такого «деликатеса» Председателю Совмина. Все в ужасе, в правительстве переполох, но куранты отбивают час за часом, а оргвыводов никаких. Брежнев в это время в Завидово делит тушу убитого им кабана между членами Политбюро, проявляя особую заботу о больных товарищах по партии. О народе уже забыто.

При Хрущеве и того хуже было. Выходило, что Советская власть кончилась со смертью Сталина.

     От такого открытия Егорычу становилось жутковато, и старик не делился им даже с Иваном Большим. Семья Большаковых из восьми душ ломала спину с утра до ночи, но еле сводила концы с концами. К тому же отец Ивана Никифоровича страдал с детства язвой желудка и, не призванный в армию во время войны, оттрубил пять лет на лесоповале. По горькой народной присказке: «Добровольно по воле Вождя народов». Понятно, кого костил и винил в семейных бедах Иван Большой. К тому же и в сегодняшних своих несчастьях он тоже обвинял Сталина, который, вишь ли, в своё время не посадил в камеры на Лубянке Хрущёва и иже с ним. Передал бы власть маршалу Жукову, глядишь, и не увидел народ ни полковника Брежнева, ни комбайнера Горбачёва. Не пришлось бы держать в руках восемь ельцинских ваучеров, которые должны были по мановению волшебной палочки Чубайса превратиться в шестнадцать новеньких автомобилей «Волга», а обратились после реформ Гайдара в восемь бутылок палёной водки.

«Может, оно и так, - соглашался и не соглашался с односумом Егорыч. – А кабы ещё хуже стало? Покажите того простолюдина, который не считает себя лучше господина. Не зря говорится: «Народ обожает восходящего на трон императора, в тайне желая его скорой смерти».

И опять, в который раз сегодня, Егорыч поймал себя на том, что повторяет мысли Вахрушева. Похоже, и вправду, гостей ждать с часу на час.

     Переезд открыли, и Виктору Егоровичу сигналили с других машин. Макунин откатил мотороллер на обочину, пропустил нетерпеливых вперёд и, не спеша, поехал следом.

     У поднятого шлакбаума на ящике из-под пива сидел неопрятно одетый парень. В глаза бросилась его чёрная всклокоченная борода.

     «Нечего сказать, докатились! – злясь на себя, рассудил Макунин. – Теперь в каждом бородатом бомже чудится кавказский боевик. Своих бандюгов мало? Или кому-то очень хочется, чтобы мы жили с оглядкой на собственную тень».

     Впрочем, парней, прятавшихся в лощинке за бахчами, он видел воочию.

                                                            

 

 

                                                         ****

 

   Нина Петровна примостилась с краю на лавочке перед раскрытыми воротами, за которыми возвышалась огромная куча колотых дров для бани и чуток для печки, которую сохранили в доме, чтобы по церковным и мирским праздникам выпекать подовые пироги из кислого теста.

В прошлые выходные к старикам наведывались Ермишины: старшая дочь Вера с мужем Владимиром. Зятёк – свойский парень, не приученный сидеть без дела. Вырос здесь же, в Октябрьске, в крепкой русской, как часто водилось, многодетной рабочей семье, где все, чего греха таить, из поколения в поколение кормилась с Волги. Потому ещё засветло сплавал на рыбалку, в свои, только Ермишиным знакомые места, забагрил несколько судачков и хорошенькую щучку, а после завтрака уже махал колуном, да так, что поленья летели через забор. Уже который день Егорыч не мог перетаскать их под навес. Нина Петровна была плохой помощницей – больные ноги отказывались ходить.

Больше подсобить было некому. Хозяйственная Вера стряпала, «крутила» банки с соленьями на зиму, а внуки – Серёжа с Наташей, когда-то порхавшие вокруг счастливой бабушки, уже няньчились со своими детишками, её правнуками, и из Тольятти в гости к старикам приезжали редко.

Средняя дочь – непоседа, озорная Надя, как выскочила замуж за бурового мастера, шатуна Мишку Строева, да укатила с ним в Сургут, так словно отрезали её от Макуниных; хорошо, если раз в пять лет виделись. Девочек её – близняшек Маняшку с Сашкой – больше зрели на фотографиях.

Младшенькая Макуниных - Любаша жила на Нижней Волге; её-то семейство и ждали родители на этой неделе.

   За всех дочерей болела душа у Нины Петровны одинаково, но только на старшую могла положиться. Замужеством Веры она оставалась довольна. У той сложилась счастливая семья, что было большой редкостью по нынешним временам. Недаром, что воспитательница в детском саду, как недремлющая хлопотунья-клушка опекала она детей, ни разу не дав им повода почувствовать излишнее покровительство. Муж поддерживал её в этом и по-своему заботился о детях, закаляя сына и немножко балуя дочь. Особо Нину Петровну радовало, что старшие Ермишины всё свободное время проводили с детьми и чаяния их принимали, как собственные.

     Она знала, что и Виктор считал правильным, когда дети не только видят и понимают, как честно работают отец с матерью, как каждую копейку несут в дом и ничего не жалеют для чад своих, но готовы брать с них пример, вникать в семейные заботы и предлагать посильную помощь. Когда с ранних лет ребёнок чувствует свою полезность в доме, он быстро становится самостоятельным.  

Только не очень много встречалось Макуниной по жизни «примерных» родителей. С кем ни разговоришься, одни жалобы на детей: эти не помогают, те вообще забыли, третьи разошлись, спились, с тюрьмой сроднились. Слушаешь иной раз такую плакальщицу, да так и подмывает сказать: «Не пеняй на зеркало, коли рожа крива!».

Да и чего далеко за примерами ходить: у самих младшая дочь сколь лет не замужем. В молодые годы вся в работе кипела, комсомольскими и партийными заботами жила, о себе не думала. А когда громкоголосые партийцы, как опрыснутые дустом тараканы, постыдно разбежались из храма своей партии, и в райкоме поселилась ельцинская власть, - в одночасье стала никому не нужной. Со временем бывшие правители вернулись в знакомое здание, правда, под другими знамёнами. Любаша предателей не простила. Уехала в Пермь, там встретилась с человеком солидным, но старше её на много лет. Упорхнула с ним на нижнюю Волгу. В тридцать пять родила сына; думали, всё наладится как у людей. А Васятке седьмой годик пошел, осенью в школу, так они до сих пор живут в гражданском браке. Мало того – зять, не знай уж и за какой бок его взять, то в Москве заседает, то с комиссиями по стране разъезжает, то в творческих командировках или того хуже – в чудных каких-то домах творчества. Чего он там и с кем творит? Разве это семейная жизнь? И ведь не расспросишь дочь, коль сама не говорит.

     «Вот вам и родные сёстры, - вздыхала Нина Петровна, - в одной семье выросли, одним теплом согревались, одной любовью дышали. Верочку назвали в честь матери Виктора, Надюшу нарекли уже по моей матушке, за третьим именем дело не стало: Вера, Надежда, Любовь. А сравнить, так старшая - как лазоревый цветочек, средняя – летучий одуванчик, а младшая - что тебе былинка в поле. Где уж тут о чужих судить».

     Послышалось знакомое тарахтение мотороллера, и вскоре показалась вибрирующая над лобовым стеклом каска Егорыча. Маленькие колёса подпрыгивали на булыжниках, уложенных на дороге ещё пленными немцами. «Тряско! – говорили уличные старожилы, - зато на века. А наш асфальт – год, два и провалился».

     - Ишшо не все петухи откукарекали, а ты уж за ворота выкатилась! – Егорыч лихо развернулся и ткнулся передним колесом в забор. – Ах, ядрёна шишка, опять на тебя загляделся!

     - Чай, я у тя красавица! – собрала морщины в пучок у носа Нина Петровна. – Не зря за мой подол пятьдесят три года держисси.

     - Эт, ты така старая? А я, дурень, без очков не вижу. На ошшупь вроде бы ничего, мягонькая… квашня!

     - Э-э-эх, бестыдник! Я тебе покажу «квашня»! – зашлась в беззвучном смехе Нина Петровна. – Ещё один сочинитель на наши головы.

     - Кстати, кстати, - Виктор Егорович достал из кузова мотороллера корзину. – Сазана тебе в подарок прислал Безродный, гостёчков потчевать.

     - Лёнькя?

     - Лёнькя-Лёнькя! – передразнил жену Егорыч, состроив такую рожу, что Нина Петровна снова прыснула в морщинистые ладони. – Растрезвонила по станции про Вахрушевых? Чё головой-то машешь? Мне и учитель Петрунин сказывал о гостях. Ждут-с! Ждут-с, матушка! Окромя нас с тобой ждут-с! – гарцевал на полусогнутых ногах старик перед скамейкой.    

     - Будя мельтешить перед глазами, - сразу посерьёзнила хозяйка. – Может, и сказала кому в разговоре. Что здесь особенного? Юрий Сергеевич три раза у нас гостевал, а уж его весь Октябрьск знает. Забыл, как прошлым годом сам глава города приезжал с ним ручкаться, просил пособить в каких-то делах.

     «Забыл – не забыл», - бурчал старик, загоняя своего «скакуна» во двор через притвор в заборе и легонько отпихивая ногой кудлатую, как романовская овечка, коротконогую собачонку Пульку, которая ластилась к хозяину и поскуливала, выражая свою собачью радость и преданность.

     Строго спросил, заранее зная ответ:

     - Собаку кормила?

     Нина Петровна долго молчала, потом откуда-то из глубины двора донеслось: «Заботливый какой, вишь про собаку вспомнил, а про жену – нет».

     «Чего это я в самом деле? – застыдился старик. – Сам Ивану Большому хвастал, обещал привезти зятя с внуком на бахчу».

     Виктор Егорович не то, чтобы не любил дочкина мужа, но Юрий Сергеевич Вахрушев был непонятен ему. Правда, они мало общались. Иногда зять бывал чересчур вежлив, даже педантичен, но располагал к себе тем, что умел, как никто другой, слушать собеседника. Не перебивал, не задавал глупых вопросов, не насмехался над наивностью речи рассказчика, даже подсказывал нужные слова, всегда удовлетворённо турсучил седеющую бородку и согласно кивал головой, будто в услышанном повествовании открывал для себя что-то очень важное и сокровенное. Но что, не говорил. А на вопрос о его мнении, всегда уклончиво отвечал: «Ваши мысли весьма интересны. Мне надо подумать». Хотя Егорыч был на сто процентов уверен, что Юрий Сергеевич мог без труда объяснить многое, но что-то сдерживало того, и по разумению Макунина, скорее всего - боязнь, будто простые люди не поймут его речи. И уж совсем старик не мог взять в толк, почему член общественного совета при президенте России, известный в стране писатель не говорит открыто с народом? С людьми, которые как раз давно соскучались по откровенности, по правде. Или считает, что те не доросли до современных понятий? Или того хуже?

Ох, как хотел бы он ошибиться, но исконное чутьё подсказывало ему, что слишком большая пропасть разверзлась между простым народом и другими слоями общества. И обе разновеликие массы в равной степени становятся равнодушными друг к другу.

     «Приедет Вахрушев, прямо спрошу его, на чьей он стороне?», - решил для себя Виктор Егорович, опуская корзину с сазаном в ледник. В деревянном коробе пиленый лёд с Волги под опилками почти истаял, но холода хватало, чтобы короткое время держать здесь продукты. Каменный погреб был глубоким, многоярусным и с хорошей вентиляцией. Меж тем кисло-пряный дух солений, казалось, навечно пропитал кирпичную кладку и брусчатые своды, и Егорыч всегда ощущал здесь пробуждение аппетита.

 

     Всё-таки хорошую усадьбу возвели Макунины на выделенной им позьме, земля на которой считалась непригодной для возделывания. Выстроили крепкий дом с высокими потолками, с большими окнами, отчего в просторном зале, трёх спальнях и кухне всегда было много света. Глухую стену в сад обнесли застеклённой верандой, над крыльцом с просторной площадкой сделали навес, сколотили удобные скамейки, от перилец к полу пустили рейку, и теперь в хорошую погоду все семейные посиделки проходили здесь. Со временем, кроме печи, в доме установили котёл и провели паровое отопление. Правда, не нашлось в Октябрьске печника, который смог бы в дымоходе обустроить коптильню, да и чердак утеплять было нечем. Но Виктор Егорович особо не расстраивался. И то сказать, какую домину за пять лет подняли!

Правильно говорили в депо: намучаешься со стройматериалами. Сколько часов приходилось Егорычу протирать штаны на казённых стульях перед наглухо закрытыми дверями кабинетов ненасытных снабженцев УКСа, пока не получал на руки заветную накладную на «бракованный» кирпич или «лежалый» цемент. Сколько магарыча поставить. Иному бы по жирной морде кулаком врезать, а нужно терпеть, унижаться, кланяться. Сам себе противен был. Одно утешало – заветная бумажка с печатью во внутреннем кармане железнодорожного кителя. Как пропуск в заветную жизнь.

А по ночам Егорычу снился солдат с Правобережной Волги, который с вилами наперевес кидался на толстомясых клерков, а потом сердито спрашивал мальчонку, похожего на Витьку Макунина: «Рази мы за то кровь проливали?» Малец вроде бы и знал, что ответить солдату, но только мычал. В холодном поту, с удушающим мычанием просыпался и Егорыч. Хватался за сердце, долго ворочался и только под утро забывался. Вставал с тяжёлой головой и укоризной в душе, но от затеи своей не отспупал.

Коробку из заводского кирпича возвели с грехом пополам, а перегородки пришлось класть из битого. Привёз самосвал каменных глыб от стен развалившегося, заброшенного амбара. Сначала разбивал монолит ломом, а потом каждый кирпичик очищал от цементной связки. Не на один месяц была работа, почитай все зимние вечера долбил. В рукавицах и то пальцы посбивал. Но дело спорилось, жена с дочками на подхвате вертелись рядом, шумно радовались выраставшему на глазах строению.

Для поощрения детишек Егорыч использовал дедовскую хитрость: прятал в кирпичах коробку из-под сандалий, в которую клал пакетик с ирисками или мармеладом. Перед началом работ вынимал из пазухи фарфоровую черепаху и принародно спрашивал:

- Скажи, черепашка, где клад зарыт?

Черепаха покачивала золочёной головой и на ладони Егорыча поворачивала морду к тому месту, где были припрятаны конфеты.

Конечно, девчонки быстро раскусили уловку отца, но всё равно было приятней разбирать кирпичи, зная, что под ними кроется.

Со временем, как-то само-собой получилось, обосновалась в доме фарфоровая статуэтка на старой коробке из-под детской обуви. Сначала девчонки в тот коробок медяки бросать стали, а потом и семейная казна туда перекочевала. Правда, больше нескольких червонцев в ней никогда не залеживалось.

Нина Петровна несколько раз порывалась выбросить обтрёпанную коробку, но как-то рука не поднималась. Да и девчонки отговаривали: плохая примета, мол, деньги в доме водиться перестанут. Так по сю пору и лупила золочёные глаза черепаха Борбаша на постояльцев с того самого незапамятного картонного пьедестала.

 

 

На железке работяги подтрунивали над Макуниным, насмехались, но когда дом под крышу встал, заиграл штукатуренными лимонного цвета боками, языки прикусили, стали советовать, что да как лучше обустроить. Егорыч соглашался, да был себе на уме, так как давно усвоил: каждый лентяй – хлебом не корми – лезет с советами. Такие – молодцы только за столом ложкой махать.

Но до новоселия было далеко. Строительных и отделочных материалов в открытой продаже почти не было, как не было и специализированных магазинов. Ширпотребом торговали в «Юном технике» и «Садовом мастере». Но деловые люди туда захаживали редко. Ушлые мужики, вроде Виктора Егоровича, осваивали в те времена городские и промышленные свалки.

Свалка! Для понимающего человека – это советский Клондайк, для работящего умельца – золотая жила. На свалке можно было откопать всё: стальные, нержавеющие, пластмассовые трубы разных диаметров, листы железа и жести; нераспечатанные ящики с гвоздями и шурупами, болтами, гайками и скобами, оконными шпингалетами и дверными ручками; чугунные батареи парового отопления, краны и задвижки; доски, фанеру, деревоплиту. Тонны железа, алюминия, бронзы, латуни, меди. Тонны пласмассы, шифера, стекла, кирпича, бетона, лаков и краски. Естественно, всё это было на законных основаниях выбраковано и списано со складов как утильсырьё, а вполне могло бы продаваться населению по бросовой цене.

Однажды Егорыч наткнулся в куче хлама на мешки с цементом, который по недосмотру где-то подмок и закоксовался. Ушлый Макунин попробовал расколоть один мешок. Внутри «кокона» оказалось чуть больше ведра сухого цемента. За несколько вечеров Егорыч наскрёб сорок вёдер.

В другой раз он увидел, как рабочий свалки сжигал щиты от деревянных контейнеров из-под японских химикатов. Щиты были сколочены из сосновых хорошо обструганных колиброванных досок. У Егорыча аж душа зашлась, какое богатство изничтожается не за панюх табака.

- Слышь, друг! Махнём не глядя, - подступился к рабочему Макунин.

- Денег не беру, - набычился мужичок, но глазки его заблестели. – Гуляй до магазина.

- Родимый, так у меня всё с собой, - отлегло от сердца у Егорыча.

Не долго чесав затылок, мужик изрёк:

- Литру!

Опорожнив одним духом поллитру, словно водицы хлебнул в жаркий день, мужичишка преобразился, защерился беззубым ртом и без уговоров помог Макунину погрузить щиты на подвернувшийся грузовик.

- Ты только намекни, чё надо, - братаясь, пообещал он Егорычу. – Мы с друзьяками наковыряем моментом.

Привезённых щитов аккурат хватило построить на зависть соседям сарай с сеновалом, просторную мастерскую и курятник.

       Не всегда было приятно копаться в мусоре, но ведь набранными на свалке трубами провёл Виктор Егорович в дом водопровод, перемотал несколько катушек из брошенных трансформаторов и сделал сварочный аппарат, из разного лома собрал пилораму, из разнокалиберных листов дюраля склепал первый катер. А сколько ещё добра, до которого не доходили руки, лежало в углу за баней.

Кстати, и баню строили необычным способом. Навозили кучу шлака, выброшенного из топок паровозов, мешали его с песком и цементом и заливали опалубку, постепенно поднимая стены. Долго, мытарно, но получилось крепкое и тёплое строение. Внутри обшили липовой рейкой, сварили из толстых листов железа дровяную печь, вытяжку пропустили сквозь бак из нержавейки для горячей воды, на каменку натаскали дикого камня с Волги. В помывочной даже ванну установили - чугунную, эмалированную, выброшенную на ту же свалку из-за крошечной царапины, которую заделали в два счёта.

Когда всё сделано своими руками, то и цена тому особая. Кажись, любому забитому в доме гвоздю предшествовала собственная история. Только не всякому её перескажешь.

Вот, помнится, со сливом пришлось повозиться. Нужны были чугунные трубы большого диаметра, переходники, колена, которые всегда сложно чистить. Тут и приглядел Виктор Егорович за проволочной оградой асфальтового завода в бурьяне гофрированные шланги наподобие тех, что были на водовозках. Лежали они там без дела не один год, и скорее всего про них забыли. Собравшись с духом, Егорыч решил умыкнуть шланги, которые можно было сгибать и поворачивать под полом как угодно без всяких стыковочных узлов. Двух как раз хватало до выгребной ямы.

В будний день, поздно вечером подъехал Макунин на своём тульском грузовом мотороллере к незакрывающимся воротам завода, возле которых подрёмывал сторож.

- Ей, земляк! Мне директор велел шланги ему на дачу свезти, да вишь, припозднился я, – как можно бодрее повёл речь Егорыч, стараясь перекричать тарахтящий мотор.

- Велено, стало быть, забирай, - сквозь зевоту разрешил сторож.

- Ты бы мне пособил грузить, сколь я один проваландаюсь! – осмелел Макунин.

- Я грузцом не нанимался, чалься сам, - отмахнулся от него мужик, лицо которого в темноте навеса трудно было разглядеть.

- Я могу и стакашку налить, - пошёл с известных козырей Егорыч.

- За стакашку я готов нагрузить твой драндулет. Показывай, где шланги лежат. – Сторож вышел из тени, и Макунин узнал в нём бывшего путевого обходчика Дёмина, который тут же спросил: – Сразу нальёшь, аль опосля? Я в курсе, Егорыч, первачок твоя Нинка знатный готовит.

Загрузились, распили пузырёк, занюхали рукавом, поболтали за жизнь чуток и расстались друзьями. Вдогонку Дёмин шумнул:

- Привет директору! – и запел: «Ох, напьюсь я до усрачки! Я директор водокачки!»

«Как такое внукам обскажешь? Похлеще будет истории с досками для сарая. Или стыд – не дым, глаза не выест? Нет, братцы, не могу я такое себе в заслугу ставить», - раз и навсегда решил для себя Макунин.

«С миру по нитке – нищему кафтан» - говорят в народе. Сколько молодых сил, энергии, сноровки, природной смекалки истрачено на поиск этих злаполучных «ниток»? И как пригодились бы они в других делах. Нет, Виктор Егорович не жалел о своей жизни. Он-то себе кафтан скроил и сшил покраше, чем у других. Обидно было за державу. Зачем нужно людей выстраивать в одну длинную очередь за жизненными благами, если многие согласны были добиваться их сами: разреши только самим строить, самим производить, самим продавать, да со всего еще платить государству налоги во благо тех, кто самостоятельно ничего делать не желает. Неужели никто в государстве, в партии с её дряхлеющими вождями не понимал, не видел, что в странах Варшавского договора «братские» народы живут лучше и богаче русских именно потому, что там никому не запрещают строить, производить, торговать.

Пробовал, не один раз пробовал Виктор Егорович разбогатеть на собственном деле. И белых кашмирских коз заводил, и прожорливых кроликов откармливал, и зубастых нутрий прятал от фининспекторов, а зимой детские шубки и шапки из меха шил. Но при малых оборотах дело было трудоёмким и нерентабельным. Ведь восемь-то часов каждый божий день отдай железной дороге, а дома – сена накоси, корма заготовь, живность накорми, напои, в клетках почисть, шкурки отдуби, выделай. Только с годами силёнки, глядь, как вечерние часы убывают. Как тут не подивиться, не посочувствовать колхознику, всю жизнь топающему по одной проторенной дорожке – от общественного стойла к личному, домашнему. Это какая же душевная скрепа должна быть у русского человека, чтобы такой расклад судьбы выдержать? Почему у него никогда выбора не было? Говорят, сейчас появился, как пьяный чёрт из поллитровки. Спрашиват мужика-псковича: «Чего хочешь?». Отвечает: «Хоцу скацу». «А ещё чего?» - «Хоцу не скацу». Вот и весь выбор.

Детки наши побежали в большие города. Думали: заработают квартиры и будут вечерами на диванах перед телевизорами кверху пузом лежать. Ясное дело, квартира – большая приманка для людей. Большое облегчение. Только и в квартире кушать хочется и всем разным городским барахлом обзавестись. А общественное производство не больно сильно набивает карманы своих рабочих, ссылается на общественные блага. Мол и этого вдосталь. Вот и кинулись детишки за город копать огороды да сажать сады. Хотели на овощах и фруктах сэкономить. Дело стоящее, если знать, сколько семья за год поедает. Но прежде надо несколько раз в неделю полить участок, вспушить землицу, прополоть грядки, опрыснуть от вредителей, внести удобрения. Какой уж тут диван, опять вкалывай человече от зари до заката!

Труд на воздухе прибавляет здоровья рабочим, решили наши правители, но ведёт к неучтённому обогащению. И дали команду чиновникам: земли давать не более четырёх соток, дачки строить одноэтажные размером в двенадцать квадратных метров, вторые этажи, гаражи и бани снести. Да не сметь вольно торговать своими овощами, ягодами и фруктами! Непокорных драить на профсоюзных и партийных комиссиях так, чтобы шкура вместе с мясом от костей отставала. А уж драить у нас умеют. И главное, всегда найдётся кому, и всегда во благо народа.

Казалось бы, чего проще понять: беда и бедность из одного корня происходят, а нищета духа от нищеты житейской. Русский «Авось», русская кротость, русское терпение, как и русская удаль, и русская злоба порождены той же извечной бедностью русского человека. Если не остановить сползание народа в нищету, она, как ржа железо, разъест кротость и смирение и обратит удаль в злобу.

Что произойдёт дальше, Егорыч не хотел мыслить. Невооружённым глазом было видно, что злобы в народе скопилось достаточно. Матерные выражения становились самыми употребляемыми в русской речи. В который уже раз мужик оказался беззащитным перед равнодушной силой государства, чиновники которого скрепили союз с уголовным миром. Полагаться теперь можно было только на себя.

- Ты где там застрял, - услышал он голос Нины Петровны, - завтрак стынет.

- У самого под ложечкой сосёт, - отозвался Егорыч. – А тут всякая дурь в башку лезет, с панталыку сбивает. Других забот, что ли не хватает.

- Ты об чём? – не поняла жена и решила, что недослышала. – Ты мне чего сказал?

- Пулька, Пулька! – присвистнул Макунин. – Идём, нас завтракать зовут.

Собачонка было кинулась к крыльцу, но правильно среагировала на замах хозяйки и юркнула за конуру. Егорыч в недоумении остановился и не успел открыть рот, как Нина Петровна опередила его:

- Точно ослеп, старый. Не видишь, что у неё брюхо по земле чиркает. Куда ты её разлопываешь?

- Ишшо чего, чай ты её кормишь.

- Вот и не лезь не в свои дела.

«Опять, как из ушата окатила, - усмехнулся про себя старик, устало плюхнулся на ступеньку крыльца и, покряхтывая, стал стягивать с ног сапоги. Оглянувшись на жену, подумал: - Потихоньку власть в свои руки забирает. Видно одряхлел я вовсе. Так оно и правильно, пусть рулит. Она у меня молодчина!»

 

****

 

Вечером они истопили баньку. Нина Петровна уже пила чай с богородской травкой у маленького оконца в предбаннике, густо пропитанном запахами золы, острого печного дымка, сосновой смолы, прелого осокоря и берёзовых веников, когда из парной вывалился красный, как варёный рак, с выпученными глазами и разинутым ртом Егорыч. Кинулся к глиняной крынке с яблочным квасом и принялся жадно пить большими глотками, проливая напиток себе на подбородок, шею и грудь.

- Будя, горло застудишь, - больше для порядка, одёрнула мужа Нина Петровна. Сама распаренная, раскрасневшаяся, с полузакрытыми глазами, обмотав полотенцем мокрые, ополоснутые травяным взваром волосы и прикрыв тело махровой простынёй, благоухала на тёплой лавочке.

- У-у-ух! – никак не мог раздышаться Макунин. – Не представляю, как люди могут жить без бани? А-а, мать?

- Ты б срам-то свой прикрыл, - наставительно произнесла жёнушка и картинно отвернулась.

Егорыч даже дар речи потерял, прикрылся ладонями и лупал глазами. Стоял согнувшись, словно скрюченный огурец на осенней ботве. Потом встрепенулся, присел на корточки и расхохотался как разыгранный ребёнок.

- Однако, шуточки у тебя! Чуть родимчик не хватил.

- Не достаёт тебе дворянского воспитания, - не унималась Нина Петровна, утирая пот с пылающих щёк и явно жеманничая.

- Откуда ему взяться у простого паровозника?

- Рази бабка твоя Пелагея не из дворянского рода?

- Никогда не слышал от неё, - удивился Егорыч. – Кабы и так, чего нам с того?

- А кровь? А честь? А гордость?

- Ты чаёк-то не с беленой пьёшь?

- А вдруг ты у меня князь!

- В говне возясь, - осерчал Егорыч. – Ты куда это клонишь? Перепарилась?

Нина Петровна налила себе вторую чашку, загадочно улыбаясь, проговорила:

- Приедет Вахрушев, порасспроси его. Он многим родословные составил, мне Любаша по телефону поведала. – И читая упрямое непонимание на лице мужа, растолковала: – Сегодня дворянское происхождение в почёте. Разные супермены за него огромные деньжищи платят, покупают себе титулы. А тут, глядишь, внуки твои по закону титулованными окажутся. Смекаешь?

- Из грязи в князи! – ещё больше разозлился Макунин. – Любка ненормальная, и ты, старая квашня, за ней!

- А в кого она ненормальная? – отпарировала Нина Петровна. – В тебя и есть!

«Нет, рано отдавать бразды правления в дому! Ишшо наша будет поглядеть!» - решил Егорыч и полез снова в парную.

Нина Петровна слышала, как шипела вода на раскалённых камнях, как охая и ахая ворочался на полке старик, нещадно охаживая себя поочерёдно дубовым и берёзовым вениками. И сердце её защемила грусть-тревога.

 

«Ведь, правда его, - соглашалась она в мыслях своих тугодумных с мужем. - Не получится из грязи в князи. Разорванную пуповину не сростить. Мой дед – протоиерей отец Фёдор - был настоятелем нашей костычёвской церкви, и его отец состоял в священном сане. Вишь, куда родословная тянется. А уже мой отец – электрик Пётр Шилов – рассказывал, как вешал плафоны в тёмных коридорах той самой костычёвской церкви, когда из неё тюрьму сделали, и видел в одной из камер настоятеля.»

Родители до самой смерти хранили от дочери в тайне прямое родство матери – Надежды Фёдоровны – с протоиереем отцом Фёдором, сгинувшим безвести в застенках НКВД. Не было в доме Шиловых икон и церковных книг, не читались молитвы, не крестились лбы. Пионерка Ниночка простодушно верила, что бога нет, а все попы – шарлатаны. Сколько же десятков лет минет, прежде чем Нина Петровна попадёт на литургию в древнем храме города Сызрани, где впервые очаруется необычным, красновато-золотистым солнечным светом, льющимся через старинные стёкла купола на фрески и лик Спасителя, на алтарь и жертвенник, рипиды и Горнее место. В лучистом храме тихо пел хор, и Нина Петровна почувствует, как вместе с ним беззучно запела её душа. А когда диакон забасил сугубую ектению, непроизвольно заплакала…

На паперти она с удивлением обнаружила, что день был пасмурным. Солнечный свет остался за плечами. Нина Петровна вернулась в церковь и купила Евангелие.

Известно – судьбу не выбирают, но идти по жизни с завязанными глазами глупо. Смирение и терпение даются тому, кто твердо верует и знает, что ждёт его впереди. Ниночка верила, что её ждёт счастливое будущее, не особо понимая, почему люди кругом нетерпеливо шарахаются из стороны в сторону, если выиграли войну и теперь скорый рай на земле под названием коммунизм уже близок. Почему тихих и смирных отвергают только за то, что те не так активны, как остальные. Почему не любят и даже боятся тех, кто имеет своё, отличное от других мнение. Почему, наконец, никто не имеет права жить так, как ему хочется.

Но спросить было не у кого, а родители не переставали внушать дочери «не высовываться», дабы не навлечь на их головы беду. Ниночке казалось, что слово «беда» связывалось в их семействе с грозным именем Сталина, но когда Хрущёв заговорил о культе личности вождя, отец неожиданно для всех зло рассмеялся и, кинув газету с докладом нового правителя, с ненавистью прокричал: «Придурки! Рубят сук, на котором сидят». Мать испуганно оглянулась на дочь, а та лишь пожала плечиками и для себя решила, что политика – не женского ума дело.

Надежда Фёдоровна Шилова заведовала пекарней на станции, единственной на всю Куйбышевскую железную дорогу, где выпекали трехкилограммовые круглые ржаные подовые хлебы, о необыкновенном вкусе которых ходили легенды. За подовым присылало гонцов даже Куйбышевское начальство, поэтому Надежда Фёдоровна негласно числилась в номенклатуре Октябрьска, и ей не составило труда устроить Ниночку после школы билетным кассиром на железнодорожном вокзале. Как тогда судачили – хлебное место, аккурат для дочери пекарки.

Ниночка немного похныкала, выказав желание учиться дальше, но мать строго заметила: «Не приведи, Господь, анкетные данные проверять станут. Всем нам мало не покажется». «Чего их проверять? Отец – слесарь, мать – пекарь, дед с бабкой…» - и тут только до Ниночки дошло, что она знала лишь родителей отца. На испуганно-вопросительный взгляд дочери мать закивала головой: «Да-да! Меньше знаешь, крепче спишь!», и, предупреждая вопросы, сурово отрезала: «Тема закрыта». Ниночка обиделась, но расспрашивать побоялась.

 

Работа не тяготила её. Она даже внушила себе, что помогает вечно спешащим, порой раздражённым, нахальным, или, наоборот, испуганным и робким людям обрести вместе с железнодорожным билетом временное спокойствие и удовлетворение, ибо чудесный кремовый прямоугольник картона делал этих разных людей в одно мгновение одинаковыми пассажирами одного поезда, где в одинаковых купе они расслабляются и откровенничают куда охотнее, нежели в других местах. Отправляя пассажиров за временным счастьем, она была счастлива сама.

В отличие от подруг Ниночка вечера проводила дома, помогала по хозяйству, много читала, вышивала гладью и крестиком. Меланхолия постепенно овладела ею, и девушке стало казаться, что удел её вечно сидеть на старом диванчике с пяльцами на коленях или сквозь пышные соцветия герани смотреть в окно на пыльную кривую улицу. Ей шёл двадцать второй год, а родители как будто не замечали, что дочери пора замуж, одобряя её затворничество.

Но вот однажды к окошечку кассы на вокзале подошел невысокий крепыш в форме железнодорожника. По железному ящичку в левой руке парня Нина безошибочно определила – машинист.

- Девушка, нельзя ли один билетик в будущее, - оскалив в широкой улыбке белые зубы, проговорил крепыш мягким голосом.

- Почему один? – машинально спросила Ниночка и зарделась.

- А вы хотите поехать со мной? Тогда заказываю два, - парень показал в окошко два пальца в мазуте.

- Замарашек в будущее не берут, - сострила кассирша и покраснела ещё больше.

- Эт, рабочая грязь, отмоется, - солидно сказал парень, и Ниночка, удивительно, почувствовала в нем родного человека. И сразу напугалась, закрыла окошко.

Снаружи осторожно постучали, раз, потом другой, и всё стихло. Ниночка подождала немного, потом чуточку приоткрыла дверцу. В зале ожидания никого не было. Не было сегодня и проходящих поездов, останавливающихся на станции. Пассажиры с утра уехали в Сызрань, где на разных направлениях гудели от наплыва встречающих, провожающих и отъезжающих два вокзала. «Вот, где настоящая работа», - позавидовала Ниночка и стала собираться домой.

Через полчаса она сдала копеечную выручку, заперла и опечатала дверь кассы, а ключ оставила у дежурного по вокзалу. В крохотном привокзальном скверике, где осенний ветер гонял по дорожке сухие листья, на единственной скамейке перед гибсовым пионером с отколотым горном явно её ждал тот самый машинист.

- Девушка, так как же билетик? – поднялся он ей навстречу. В его больших светлых глазах читалось уверенное ожидание свидания.

Ниночка растерялась, начала нервно перекладывать из руки в руку сумочку, потом вдруг прижала её к груди.

- Никак за деньги переживаешь? – рассмеялся парень. – И много в сумке?

- Два рубля, - призналась девушка и тоже засмеялась.

Теперь она разглядела его лицо: округлое, с курносым носом, с умными лучистыми глазами, в которых таилась взрослая решимость. Губы жёсткие, но по углам смешные ямочки. Такая же на подбородке.

- Не узнала? – глядя ей прямо в глаза, спросил он. – А я тебя сразу узнал. Ты Нина Шилова, мы с тобой в одной школе учились в войну.

- Так школа одна и была.

- А запомнил я тебя по госпиталю, где моя бабушка работала, а ты с пионерами читала стихи раненым. Из всех палат ходячии собирались. Вишь, и памятник, - в прищуренных глазах парня сверкнули озорные светлячки, - в твою честь поставили. Ты здорово выступала.

- Скажешь тоже, - смутилась Нина, и вновь в её сердце что-то дрогнуло, и она почувствовала прилив нежности к разговорчивому машинисту. – Почему-то я тебя не узнаю.

- Очень просто, - как само собой разумеещееся, сказал нежданный провожатый – незаметно они двигались в сторону её дома. – Во-первых, я на четыре года тебя старше, а во-вторых, в сорок пятом я ушёл из школы на работу в депо. А в-третьих, разрешите представиться: - Виктор Макунин, - он снял чёрную форменную фуражку и тряхнул каштановым чубом. - Недавно отслужил срочную, вернулся в родное депо. Если интересно, холост.

- Конечно, интересно, - чуть не выдала себя Нина, и чтобы скрыть неловкость, стала прощаться.

- Может, в кино? – казалось, Виктор ничего не заметил.

- Замарашей? – неожиданно для себя прыснула Ниночка.

- Отмоемся! Кино-то в девять вечера.

- Я так поздно не хожу.

- Правильно, - наставительно сказал Макунин. – Одной - нельзя. Со мной – можно. Жду около твоего дома в половине девятого.

- Откуда ты знаешь, где я живу?

- Я про тебя всё знаю, - загадочно прошептал Виктор и ещё раз напомнил: - В половине девятого.

Они стали встречаться, и у обоих было такое чувство, что тысячу лет знают друг друга, у обоих на душе было легло и светло. Однажды он принёс ей фарфорувую черепаху с позолоченным панцырем.

- Что это? – Нина осторожно прикоснулась к качающейся голове статуэтки.

- Золотая черепаха. Талисман, приносящий счастье. Мне подарил его пожилой венгр, учитель Миклош Борбаш, замечательный человек. Теперь золотая черепаха твоя.

- Знаешь, - нежно проговорила Ниночка,- если бы я не встретила тебя, наверно, вскоре умерла.

- В таком разе это будет наша черепаха! – он привлёк Нину к себе и впервые поцеловал её.

В холодном феврале пятьдесят седьмого года они поженились.

 

Нина Петровна допила третью чашку ароматного чая и, перевернув её донышком кверху, поставила на блюдечко. Из парной чуть ли не на карачках выполз Егорыч, уселся на полу и бухнулся лбом о колено жены:

- Баста! Боле не осилю. А надоть бы ишшо разок.

- Очумел, старый! Лбищем сквозь простыню мне коленку ожог! Охолонь, иначе доктора покличу. Он запрещает тебе париться так-то и выпивать после бани. Устроит тебе головомойку, только держись!

- Много он понимает, твой клизмач. – Егорыч еле шевелил языком. – Ишшо Суворов говорил: «Продай кальсоны, а сто грамм выпей после бани!» Дай квасу!

Видя, что на мужа не действуют увещевания «доктором», Нина Петровна прибегла к запрещённому приёму:

- Ужо дети приедут, всё им обскажу. Как ты меня любишь, как слушаешься. Нашёл квашню! Заслужила на старости лет.

Егорыч поперхнулся квасом, долго с надрывом откашливался, пригибаясь к полу. Нина Петровна поняла, что перегнула палку, и легонько похлопала ладошкой мужа между лопаток.

- Ты полешкой, полешкой постучи, - откашлялся Виктор Егорович. – Раз по хребтине, раз по башке. Может, глядишь, отмучаюсь.

- Давно мучаешься? – подбоченилась Нина Петровна.

- Да никак, с утра, - выдохнул мужинёк.

Нина Петровна легонько, кончиками пальцев треснула старика по затылку и облегчённо рассмеялась:

- Горе луковое! Вставай, пей чай, утирайся и пойдём вечерить. Обсудим, чем гостей потчевать будем. Я уже требуху купила, ножки там свиные, голяжку говяжью мясную на холодец. Кролика в сметане потушу. Из сазана кости выну, мясцо прокручу, да с капустой в пирог. Рыбных котлет нажарю. Судачишек бы закоптить, а?

- Эх, Ниночек, сизый голубочек! – звеня голосом, воспел Егорыч. – Вот те крест на пупок, ежели бы жизнь сначала начинать, опять на тебе женился. – И подождав, пока Нина Петровна придёт в себя, сделав кислую рожу, добавил: - Хучь ты и квашня!