Владимир Гурьянов

И дал Бог силы

 

Часть первая.

 

1.

 

Помнится, стоял морозный февраль. Низкое затуманенное солнце висело над глубокими снегами, а ветер старательно нес густую бесконечную поземку, выравнивая поля, засыпал овраги и балки. Зима поднатужилась и решила еще раз показать свою лютость, загнать под крышу все живое.

 

В такую погоду мы выехали из Петровска в Большие Озерки на старом управленческом газике. В другое время поездку наверняка бы отменили. Но колхоз остался единственным хозяйством, где не была проведена аттестация механизаторов на классность, а через день необходимо было отчитаться о завершении работы в область. Поэтому главный инженер Ефим Иванович Костров, мужик волевой и инициативный, а также инженер по технике безопасности Василий Кириллович Суханец, не колеблясь, отправились в сорокакилометровый путь.

Меня же редактор послал собрать материал для корреспонденции об учебе механизаторов и взять еще парочку материалов «на свое усмотрение». В то время у нас в редакции был негласный закон: «Без полосы не возвращайся». То есть из каждой поездки надо было привезти материал на целую газетную страницу. Конечно, это мешало нам писать глубоко и основательно, но работа была захватывающая, интересная, дающая массу свежих фактов и сведений.

…Мастерская встретила нас запахами солярки, масла, напористым шипением газосварки и веселым перестуком металла. Иногда ровно урчал электротельфер, перетаскивая или приподнимая тяжелые детали тракторов. Из боковой комнаты вырывались ослепительные всполохи электросварки. В просторном помещении, среди разобранных и неподвижных машин отчетливо разносились голоса механизаторов. В мастерской своим чередом шел обычный рабочий день.

Нас ждали. Председатель колхоза, лобастый и неразговорчивый мужик, крепко пожал нам руки и коротко сказал:

     – Пойдемте наверх. Там все собрались.

С Борисом Александровичем Видинеевым я встречался не раз. И всегда после этих встреч чувствовал неудовлетворенность. Не находили мы общего языка. Замкнут был председатель и очень осторожен в суждениях. Мне же по молодости лет хотелось поспорить, излить душу, прямо высказать свои мысли по колхозным и рабочим делам. Я и пытался это делать. Но председатель с затаенной усмешкой в холодных бледно-синих глазах, прерывал меня и спрашивал: «По какому делу приехал, молодой человек?». Вот и весь разговор. Помню, что как-то высказался вслух: «За что этого нелюдима уважают и беспрекословно слушаются колхозники?». На что тут же получил отповедь от рядового скотника, который, несмотря на мой фотоаппарат и модную в ту пору шапку с козырьком, урезонил:

– Ты, парень, нашего председателя не тронь. Мы с ним колхоз из ямы на большую дорогу вытащили. Что до характера – так он у каждого свой. Посуди, скукота-то какая была, если мы все на одну колодку были сделаны.

Председатель колхоза представил нас собравшимся механизаторам как членов аттестационной комиссии и пригласил сесть за стол, на котором минуту назад азартно стучали в домино молодые механизаторы. «Убери» – коротко бросил председатель и молодой парень проворно сгреб костяшки в свою шапку.

В низкой обшарпанной комнате было прохладно и накурено.

Главный инженер коротко и ясно объяснил суть предстоящей аттестации и приступил к делу. Аттестация состояла их двух частей: теоретической и практической. Для оценки теоретических знаний на стенах были развешены плакаты и таблицы. Раздали вопросы. А спустя время Костров спросил, кто желает отвечать первым. Таких не оказалось. Под взглядом главного инженера опускали головы даже бывалые механизаторы. Поди, ответь-ка первым, коль самый главный инженер спрашивать будет. В грязь лицом кому хочется ударить? А тут еще слово-то какое придумали «аттестация». Оторопь и взяла мужиков. Но один человек ни голову не опустил, ни глаз не отвел. Сидел прямо, откинув голову к стене, и угрюмо смотрел поверх опущенных голов товарищей. Присмотревшись, я сделал неожиданный для себя, но оказавшийся точным, вывод: как сильно похож этот человек на узника фашистских концлагерей. Лицо его было сухое, изможденное, с заостренным подбородком. От висков, где кудрявились седовато-рыжие волосы, мимо плотно сжатых бесцветных губ до подбородка – через все лицо пролегли глубокие скорбные морщины. И взгляд. Тяжелый, измученный, придавленный, будто остекленевший, однако решительный и упрямый. Когда он, чуть повернув голову влево, я увидел на правом виске бледно-розовый шрам.

Молчание прервал председатель. Он тяжело опустил на стол мощную руку и сказал неожиданно мягко и доверительно:

– Смелее, смелее, мужики. Неделями не спали – хлеб убирали, зябь пахали – тоже неделями не спали. Не оробели, справились. А тут чего опасаетесь? Ведь готовились же!

Отлегло от души у механизаторов. Повеселели, заулыбались, головы подняли. Под это оживление председатель и позвал:

– Тимофей Егорыч, а ну-ка давай сюда, сейчас посмотрим, кто технику лучше знает, мы или они?

Я ожидал, что поднимется кто-то из молодых, но встал неожиданно тот, с изможденным лицом узника, и спокойно прошел к столу. Пока он объяснял, правда не совсем гладко, устройство топливной аппаратуры, я рассмотрел его внимательнее. Черты, которые поразили раньше, вблизи были обозначены еще четче. Он был небольшого роста и очень худ. Худобу подчеркивал острый кадык, который при разговоре ходил над воротником замасленной до блеска телогрейки. Однако чувствовалось, что жизненные силы в изможденном человеке не иссякли. Отвечал он не всегда впопад, но напористо, запальчиво, а под конец ответа вообще весело получилось.

– Кем работаешь? – спросил Костров.

      – Всю жизнь трактористом, а зимой в кузне.

– Кузнец, значит?

– Да.

– А какими мерительными инструментами пользуешься?

– А зачем они мне?

– Как зачем? Чтоб точно всё было, чтоб поковку не запороть.

– А мы на глазок с Павлухой сделаем.

– Ну-у, протянул Костров, – вы так с Павлухой накуете, что всем колхозом не раскуешь.

– А давай на испыток! – запальчиво сказал кузнец.

– А давай! – вскочил с места Костров и протянул руку. – Если скуешь деталь с браком, не видать тебе первого класса, хоть ты и старейший механизатор.

Под всеобщий одобрительный гул ударили по рукам и кузнец сел на свое место.

Аттестация пошла веселее. Участники уже не делились на начальство и неначальство. Сидели и разговаривали на равных заинтересованные в общем деле люди. Когда вопрос был трудный, истину искали сообща. Помню, удивило то, что председатель, никогда не работавший на тракторе, хорошо разбирается в технике, грамотно подсказывает механизаторам. Костров тоже удивился этому и был доволен. Один раз даже сказал в шутку: «Смотри, Борис Александрович, поставлю за подсказки в угол». В ответ председатель озорно подмигнул смеющимся мужикам. Этот с виду неулыбчивый, молчаливый, сдержанный человек -- первый товарищ и советчик для мужиков. Он хоть и сверху, а все равно среди них, заодно с ними. Да и очень мне понравилось, как подбадривал он механизаторов, каким добрым светом и участием сияли его глаза в разговоре с колхозниками. Уважал он их сильно и стоял за них горой.

 

2.

 

Получив практические задания, по громыхающей железной лестнице все спустились в цех. Получил задание и кузнец Краснов – такая была у него фамилия. Тимофею Егоровичу предстояло отковать кольцо для катка ходовой части гусеничного трактора. Костров напомнил об уговоре, на что кузнец вскинул голову и пожал плечами: мол, какой разговор.

Надо сказать, к кузнецам и плотникам я с детства неравнодушен. И не случайно. В послевоенном селе это были первые люди, крайне необходимые как в колхозе, так и в личном хозяйстве. Это сейчас иди в хозмаг и выбирай на вкус любую нужную в хозяйстве вещь. А тогда всё – от сковородника до маленькой детали к трофейному мотоциклу делал кузнец. Ну, а мы, ребятишки, народ любопытный, так и вились около наполовину утонувшей в земле и заросшей сверху лебедой кузницы.

Поэтому, походив с Костровым по цеху, я отстал от комиссии и пошел в боковушку, откуда сладко тянуло горящим углем и раскаленным железом. А вскоре незаметно-незаметно почти все мужики собрались в кузнице. Из любопытства, чем спор закончится. Расселись кто на чем, задымили самокрутками, дешевыми сигаретами.

– Смотри, Тимоха, не подкачай!, -- подзадорил один из них – А то баба из дома выгонит.

Все засмеялись, за исключением кузнеца. Скинув фуфайку, он колдовал у горна. Рядом с наковальней, слегка облокотившись на черен кувалды, стоял и по-детски улыбался могучий глухонемой молотобоец Павлуха. Его здоровое, налитое молодой кровью лицо явно выражало удовольствие от внимания, которое им нынче оказывали.

В горне ярко горел уголь. Не меха, как раньше, а мощный вентилятор гнал кислород и давал жизнь горну. Кузнец большими клещами выхватил из самого пекла раскаленную до бела полосу металла, положил на наковальню и слегка пристукнул молотком. И вмиг много килограммовая кувалда легко взлетела вверх и ухнула по металлу. Брызнули искры. Снова удар. Ещё, ещё. Мнётся, приобретая нужную форму железо. Кузнецы работали сноровисто, увлеченно, понимая друг друга по каким-то своим жестам, взглядам, по форме и цвету металла.

Вскоре полоса нужной длины и толщины была откована. Предстояло самое главное – согнуть её в кольцо и сварить концы кузнечной сваркой. Снова раскалили металл добела. Теперь Павлуха точно и осторожно орудовал небольшой кувалдочкой. Кузнечный молоток играл в руках у Краснова, выбивая на наковальне веселую перезвонную песню. Неподвижное лицо его оживилось, отмякло, на щеках проступил легкий румянец. От горячего дела и раскаленного железа на лбу выступили капельки пота, глаза с прищуром неотрывно следили за металлом. Примерил кольцо на образец и снова сунул несоединенные концы в горн. Теперь осталось накрепко заварить их.

Всё! Кольцо, коротко прошипев в ванне с водой, легло на наковальню рядом с образцом. Костров взял в руки деталь, придирчиво осмотрел. Мужики, сгрудившись вокруг, молча ждали конца спора. Костров не торопился. Сверил кольцо с образцом, даже по весу их прикинул, затем выверил окружность циркулем.

Краснов в оценке своей работы не участвовал. Он молча стоял в стороне и вытирал тыльной стороной ладони капли пота со лба. Лицо его, оживившееся в деле, снова закаменело. Только Павлуха стоял рядом с Костровым и внимательно следил за руками главного инженера, за выражением его лица и движением губ.

Наконец Костров коротко сказал: «Добротная работа». Мужики одобрительно загудели. Но Костров, продолжая вертеть кольцо, добавил: «Только, кажется сварка слабовата. Не растянет его?» Здесь Павлуха, поняв, в чем сомневается начальник, не выдержал, выхватил кольцо, зажал его кузнечными клещами и рассерженно промычал Кострову, показывая на наковальню: мол, подержи-ка. Костров усмехнулся, взял клещи. На этот раз кувалда Павлухи так жахнула по наковальне, что мужики невольно зажмурились. Кольцо сплюснулось в восьмерку, но концы не разошлись, сварка выдержала. Довольно улыбаясь щербатым ртом, Павлуха что-то промычал в сторону Краснова поднял почерневший от металла большой палец.

Председатель коротко подытожил:

 

– Плохого кузнеца мужики давно бы выгнали. Проиграл ты, Ефим Иваныч. Ставь первый класс.

– Егорыч! – в шутку крикнул кто-то, – беги за пузырьком. Твоя взяла! Видать, ты здорово бабу-то свою боишься. Не подкачал. Проспорил бы первый класс, она устроила бы «молотобойню».

Для подведения итогов аттестации снова собрались наверху. За окном уже спускался недолгий зимний вечер, покрылись синевой глубокие снега. По ним продолжал разгуливать ветер. Временами он тоненько и заунывно посвистывал за окном, а то вдруг налетал на мастерскую всей грудью и тяжело вздыхал, отступая в морозную, заснеженную степь.

Костров подвел итоги, сказал кому и какой класс присвоен. Возражений не было. Только по Павлухе-молотобойцу мужики выразили несограсие. Он хоть и не кончал никаких курсов, но в железках толк знает и на тракторе при необходимости управляется не хуже опытного механизатора. Так что от аттестации его никак отстранять нельзя. И заключили: «Дать Павлухе второй класс». Молчавший до этого Костров усмехнулся и спросил:

– Кто здесь классность присваивает? Вы или члены комиссии?

– Мужики поумолкли.

– Какой разговор? Конечно вы, – раздался глухой голос кузнеца. – Только и нас не надо отпихивать. Нам виднее, кто на что горазд. Лучше у меня один разряд отнимите, а ему отдайте. Павлуха – работник золотой.

Под возгласы одобрения Павлухе записали второй класс.

– Какие еще есть вопросы, товарищи? Давайте. Не так часто собираемся вместе. В поле-то много не поговоришь, работать надо. Есть у кого что?, – спросил Костров.

Председатель, взглянув на переговаривающихся механизаторов, поддержал главного инженера:

– Давайте начистоту, мужики. Чего тут греха таить, порой так обложите районную инженерную службу, что уши вянут от мата. Вот и выясняйте отношения. Может район-то не виноват. А, Тимофей Егорыч? Ты вот на колхозном собрании про рационализацию спрашивал, – обратился он к кузнецу.

Краснов встал, потоптался и решительно рубанув рукой заговорил быстро и запальчиво:

– Ты зря меня, председатель, подталкиваешь. Знаешь, и сам не смолчу. Да и в твой огород заеду. Я вот тринадцать лет на своем «ДТ» без капитального ремонта работаю. Выработка – не хуже других. Слышал я, за экономию на ремонте премии дают. А у нас нет. Зашел как-то в правление, в бухгалтерию спросить, сколько я накопил денег для колхоза. Ни хрена никто не знает. Сидят все расфуфыренные, душистые и шикают на меня: чего, мол, тебе надо, у нас своих дел полно. Пришел домой, а баба подозрительно косится на меня и спрашивает: «Ты у кого это был? От тебя духами несет».

Мужики засмеялись и закивали в знак согласия.

– Много их там сидит, – продолжал кузнец – человек двенадцать. И бухгалтер, и экономисты, и счетоводы всякие. И чего они считают и экономят в кабинетах-то? Здесь вот надо считать, в мастерской. А они суды и дороги не знают. Боятся толстые задницы растрясти.

– Полегче, Тимофей Егорыч, – тихонько попросил председатель.

       – Да уж легче некуда, – отрезал кузнец. – Ты послушай, что люди толкуют: в правлении народу стало больше, чем людей на току в уборочную. Да ладно бы прок был, а то вся работа, что руку за получкой тянуть.

– Эти вопросы на колхозном собрании или на правлении надо ставить, – недовольно и громко проговорил заведующий мастерской. А здесь…

– Нет! – твердо прервал его председатель. – Дельные мысли – они всегда вовремя. Слушаем тебя, Тимофей Егорыч.

– Да я уж выговорился, считай, – поспокойнее ответил кузнец. – Вот только за умельцев наших скажу и всё. Каждый год у нас кто-нибудь такую штуковину сделает, что работа сподручнее идет. Прошлым летом прислали на уборку большие машины, а они ни под один подъемник не подходят. Бабенки полдня вручную одну такую громадину разгружали. Простаивали комбайны, уборка не клеилась. И совсем бы расклеилась, если бы Павлуха не придумал самодельный подъемник. Из соседних колхозов приезжали инженеры перенимать его выдумку. Денег колхозных сэкономил! А ему ни награды, ни слова доброго. А у вас, Ефим Иваныч, есть специальное общество, чтобы следить за этими делами. Да, кажись, оно также, как наша бухгалтерия работает.    

Костров крякнул и потер руки.

Потом слово поочередно брали председатель и главный инженер. Оба согласились с критикой и поддержали кузнеца. Затем говорили, что ремонт надо вести быстрее, что бороны не отлажены, а к сеялкам и вовсе никто не подходил. А весна – она, сколько мороз ни жми, свое возьмет. Мужики жаловались на нехватку запчастей, на некачественный и несвоевременный ремонт двигателей в обменном пункте. Но соглашались: помощь помощью, а сеять и убирать хлеб им и никому другому.

 

***

 

Мы решили заночевать в Озерках. Рисковать не стали. В такую темень и с трактором нетрудно сбиться с пути, – увязнуть в придорожной балке. К тому же начал падать снег. В ночной тьме рождалась метель.

Председатель позвонил в колхозную гостиницу (так громко называли небольшую комнату с четырьмя койками в правлении колхоза).

У меня поужинаете, а спать туда пойдете. В моем доме места вам не хватит, – распорядился председатель.

Я отказался от предложения и по обыкновению попросился устроить на ночлег к какому-нибудь интересному мужику. По своему небольшому опыту знал, что после бесед в домашней обстановке, не второпях, не наскоком, рассказы о людях получались теплые, задушевные и жизненные.

Председатель подумал и сказал:

– Вот к Тимофею Егорычу и сходи. Только знаешь, что, молодой человек, если сумеешь разговориться с ним, и будешь писать в газету, все хорошо продумай. Не рань его ненароком. У него и так ран на теле и в душе на десятерых хватит.

– Кстати, – вмешался в разговор Костров, – интересный у вас этот кузнец, башка у него варит. Смотрю, и колхозники к нему прислушиваются. Я бы на твоем месте, Борис Александрович, его в Совет или в профком выдвинул.

– Не раз пытался, ответил председатель, – ни в какую.

И помолчав, добавил:

– Война человека искалечила. Уверен, не она бы – так и работал бы я сейчас директором в школе, возился с ребятишками. А колхоз возглавлял бы он, Тимофей Егорович. Это точно. Справедливый мужик. Во всём первый. Его и зовут у нас Тимофеем Первым.

 

3.

 

Тимофей Егорыч, несмотря на поздний час, был в кузнице. Прибирал инструмент, подметал полы, заготавливал уголь на завтрашний день.

– Егорыч, постояльца на ночь не возьмешь? – спросил председатель.

Кузнец высыпал принесенный с мороза уголь в ящик, что стоял рядом с горном, взглянул на меня и просто сказал:

– Отчего не взять, места в избе много. Пару ведер еще принесу – и пойдем.

И я остался наедине с кузнецом. Вызвался помочь ему, но кузнец отказался: нечего мазаться из-за ерунды. Оглядев кузницу хозяйским взглядом, он закрыл дверь на замок и сказал мне:

– Опускай уши. Там такое поднялось – сразу в голову надует.

Последовал его совету и завязал уши на подбородке. Стукнула дверь мастерской, и мы ступили в стонущую темь. Ни огонька, хотя рядом село. Свет электрических ламп терялся в снежной круговерти. Ветер то подталкивал в спину, то хлестал в лицо колючим снегом.

– Держись за мной! – прокричал в ухо кузнец и уверенно пошел вперед.

Чтобы не потеряться в пурге и не уйти в поле (таких случаев было немало, и далеко не все они кончались благополучно) я шёл вплотную за кузнецом, часто натыкаясь на его спину. Так мы и шли минут двадцать. Лицо привыкло к ветру и снегу, тело от ходьбы разгорячилось. Наконец мутно засветились окна домов. Тимофей Егорович остановился и крикнул в ухо, силясь перекрыть вой пурги:

– Ты водку-то маненько пьешь? Может возьмём четвертушку? А?

И не дожидаясь ответа, решил самостоятельно:

– Возьмем. Ишь как тебя скрючило.

Через несколько минут он вернулся из магазина и показал полулитровую бутылку:

– Вот жизнь пошла – четвертушку не купишь. Там около Варьки-продавщицы парни толкутся. На смех меня подняли. Ты, говорят, дядь Тимоха, будто не в наш век живешь: четверками давно уже никто не пьет, их даже выпускать перестали. Бери сразу литр – самый раз вам с тетей Груней будет. Зубоскалы этакие…

Вскоре мы свернули в тёмный переулок, помесили глубокий скрипучий снег и вышли на соседнюю улицу. Налево пятый дом – Красновых. Два окна на улицу и три – в сад. Все светились. На одном из окон, что выходит на улицу, голубенькая занавеска была отдернута.

– Меня ждет, – с довольной интонацией сказал кузнец. – Смотри – все фары включила. В пургу или осеннюю слякоть – всегда так. Ну, входи, парень, старуха у меня до гостей, что до меду. И поговорить охоча, а пуще послушать. Ты ей в гостинец будешь.

Аграфена Федотовна, женщина лет пятидесяти пяти, крепкая, ширококостная, с сильными сухими руками стушевалась, когда узнала, что привёл муж ночевать человека из района, а потом засуетилась. Сменила старый залатанный передник на новый, в мелкий горошек по тёмно-зелёному, повязала свежий коленкоровый платок – и сразу помолодела, зарумянилась с лица.

Пока хозяйка гремела в печи ухватом, Тимофей Егорыч провёл меня в переднюю комнату и усадил на диван, покрытый голубым плюшем. В комнате было чисто и уютно. На стенах в тёмных рамках висели фотографии, а по бокам их – бумажные цветы.

Равномерно и убаюкивающе тикали ходики. Во всём чувствовался раз и навсегда сложившийся порядок.

– Ужинать пойдемте, – позвала Аграфена Федоровна.

Тимофей Егорович достал из комода три граненых стакана и усмехнулся: «Удобная посуда. Хошь помалу, хошь всклень – всё годится».

Аграфена Федотовна поставила передо мной большую эмалированную миску со щами и подала деревянную ложку. Хозяин налил по стаканам.

– Ну, – сказал он, – за встречу, да знакомство. Быть добру! – и залпом выпил.

Аграфена Федотовна глотнула из стакана, закашлялась, прикрыла рот кончиком платка и выбежала с кухни. По всему видно, в этом деле она была не мастерица.

– В жизни не видел её навеселе. Это она ради гостя. А так – трезвенница. Ты женат? Следи за бабой. А то они нонче хлеще мужиков заливают. А баба пьёт – гиблое дело.

И надолго замолк, степенно и старательно работая ложкой.

– А вы значит, из району? – с любопытством разглядывая меня, спросила хозяйка.

 

Надо сказать, от природы я не больно говорливый. А здесь, видимо, водка подсобила. Словом, получился у нас с хозяйкой обоюдно заинтересованный разговор. За каких-нибудь полчаса она у меня такое интервью взяла, что знала обо мне всё.

Даже моя родная тетка оказалась ей знакома – были когда-то вместе на слёте доярок. Тут уж я и вовсе своим человеком в доме стал. И хозяин, гляжу, отмяк от нашего разговора, потеплел взором.

– Смотри, мать. Совсем как Мишка наш. Душа-то нараспашку, без утайки всё. Ох, и трудно вам в жизни будет. Ну, ничего, это не в укор человеку, вошел в разговор Тимофей Егорович, снова наливая стаканы.

Аграфена Федотовна сразу умолкла. По-видимому, в доме привыкли слушать хозяина, не перебивая.

– За первый класс? – поднял я стакан.

Кузнец был польщен. Он повернул свою крупную с широкой лысиной голову к жене и довольно сказал:

– Мне сегодня первый класс присудили, мать. Экзамены сдавал начальству. Теперь прибавка к получке будет. Мишке побольше высылать сможем. И пояснил мне: на последнем курсе он у нас, инженером в колхозе будет.

Вспомнив аттестацию, я с нескрываемым любопытством спросил у кузнеца, как он сумел кольцо отковать без всякой мерки. И в кон попал своим вопросом , польстил снова мастеру. Рассмеялся он, оживился ещё больше, другим человеком представился мне и ответил:

– Да я бы это кольцо с закрытыми глазами отковал.

Тут, чую, разговор хороший может получиться. Спрашиваю снова, просто, по-деревенски:

– Дядь Тимофей, а почему тебя Тимофеем Первым кличут?

– Кто сказал?

– Председатель.

Кузнец подумал немного и ответил:

– Это он из уважения так назвал. А по-уличному Тимоха я, Тимоха Рыжий. – И спросил, – а ещё ничего не говорил председатель.

– Нет, – отвечаю.

Снова посуровел лицом хозяин, глотнул из стакана, закусил квашеной капустой и тяжело вздохнул:

– Было у меня ещё одно прозвище… Не дай Бог никому такого. Насилу оторвал от себя. Считай, с мясом отодрал.

– Расскажи, дядь Тимош, а? – прошу я.

Он долго и серьезно рассматривает меня в упор, потом по-отечески улыбается и говорит:

– Ну, чисто Мишка. С полстакана, как красна девка сидит, аж уши загорелись.

– Знать крепко любит сына Мишку суровый кузнец.

– Когда Тимофей Егорович, лихо пыхнув самокруткой, изготовился вести рассказ, жена тихонько и ласково, но встревожено спросила:

– Можа, не надо, Тимонь, себя бередить-то?

– Не бойся, мать, давно отошло-отболело. А человек из газеты, может, и скажет правду про Тимоху Рыжего. Как его жизнь крутила-мутузила, как люди от него отворачивались и руки никто не подавал…

По тому, как были сказаны эти слова, как сузились глаза, каким сурово-сосредоточенным стало лицо, понял я, что ничего не отошло и не отболело у этого человека. Продолжает он страдать от какой-то давней душевной раны.

Тут сказ о Тимохе Рыжем и начинается. Послушайте его, други мои, это вам не хренотень с телевизора.

 

4.

 

Жил когда-то на их улице, тихой и заросшей вишневником, безногий сапожник Кондрат. Мастер по этой части – хоть куда. И совестливый. Никогда лишнего не заламывал за работу. Наоборот, иногда, словно испытывая человека, говорил беззаботно: «А сколько положишь – с того и будет». Если заказчик называл слишком большую, по понятию сапожника цену, сердито сосал неразлучную трубку и бурчал: «Ишь куды хватил… Больно хлеб легко жевать буду». Работу же любую делал одинаково справно: хоть заплатку маленькую пришивал, хоть тачал хромовые сапоги со скрипом или валял чесанки озёрским невестам. В уважении был безногий Кондрат.

Любил он перво-наперво, свою трубку курить, а ещё возиться с деревенскими ребятишками. Своих детишек у него не было. До империалистической не успел обзавестись по молодости, а потом, оставив в полевых госпиталях обе ноги, издробленные по колено железом, не выходило у них с женой насчет продолжения рода. Вот и тянулся Кондрат к детворе. А ребятишки, чуя доброту и ласку, так и вились у Кондратова дома. Да надо сказать, и затейник был сапожник по части ребячьих забав. То пушку им из бревна мастерит, большую, на колесах, то расскажет, как был наводчиком и с одного выстрела разнес германский пулемет, то затеет среди ребят борьбу и сам же судит, чтобы все по правилам было, честно.  

Особенно нравилось ему устраивать бега наперегонки.

Соберутся ребятишки под горой, у старого тополя и ждут, когда Кондрат команду даст. Вот поднимет руку и, резко опустив ее, кричит задорно: «Пли!». И бегут пацаны, напрягая всю силу. Нелегко бежать в гору по песку, что намыли прошедшие ливни. Поэтому, кто младше и послабее – отставали, прибегали запыхавшиеся, красные и смущенные. Кондрат всегда подбадривал их: «Вот самые молодцы. Севодня уже меньше отстали. Самые молодцы!».

Первыми же обычно добегали до Кондрата огненно-рыжий широкогрудый крепыщ Тимошка Краснов и заносчивый рослый Витька Бугров. Витька был на год старше Тимошки, а потому считал, что бегает всех быстрее. Тимошка не соглашался. Спор разрешил Кондрат. Он назначил на вечер испытание: бегать от тополя до трех раз – кто больше прибежит первым – тот и лучший.

Весь день под жарким солнцем у пруда только и разговоров было, что о Тимошке и Витьке. Разделились на два лагеря – одни за Тимошку, другие за Витьку. А вечером все ребятишки большого села собрались на горе. Из домов вышли даже парни и взрослые мужики: полюбопытствовать, чья возьмёт. Сила и ловкость испокон веков вызывала у деревенского человека восхищение.

Кондрат по случаю такого сбора надел новую черную рубашку-косоворотку и снял кожаный передник. Похоже, на душе у него был праздник. Он с особым смаком сосал трубку и ласково глядел на шумящих ребятишек. Даже жена Кондрата, тихая неразговорчивая женщина, вечно занятая хозяйством, вышла ко двору посмотреть испытание.  

Солнце уже спускалось к лесу и жар заметно ослаб, а с низин и оврагов потянуло вечерней прохладой. Кондрат торопился. Испытания надо провести до того, как пригонят с лугов скотину: встречать и загонять коров и овец в хлева – было обязанностью большинства мальчишек.

Сначала Кондрат устроил общие испытания. Эх, и весел и шумен же был этот бег босоногих и почерневших от загара мальчишек. Запыхавшиеся, с сияющими глазами, они рассказывали друг другу, кто, как и кого обогнал. Но вот Кондрат поднял руку с дымящейся трубкой, и все затихли. Начиналось главное испытание. «Пли!» – прозвучала команда, и два паренька сорвались в места.

Витька бежал, как молодой конек, играючи и свободно, Тимошка, наклонив вперед свою огненно-рыжую голову, яростно работал руками и ногами, шумно выдыхая воздух. На подъеме он не заметил промоину и споткнулся. Витька шага на три перегнал его. «Ура! – кричали сторонники Витьки. – Наша взяла!»

Вспотевшей рукой Кондрат приглаживал поседевшие волосы и говорил: «Сделайте передых, пацаны. Подряд сразу не можно, запалитесь».

Второй раз победил Тимошка. На целых четыре шага победил. Здесь уж не было конца восторгу Тимошкиных сторонников. Они бросались незрелыми дикими яблоками, что обильно родились в окрестных лесах и кричали: «Что? Взяла ваша? Держи карман шире! Слабо супротив Тимошки. Сла-боо!»

Тимошка, плотно сжав губы, первый пошел под гору к тополю, откуда начинали бег. Темно-синие глаза его зло блестели, походка была решительная и напористая. Казалось, ему было невтерпеж скорее выиграть схватку. Подбежал младший братишка Сёмка:  

– Тим, Тим! Перегони его, чего он хвалится. Ничего он не быстрее. Ты вон как сильно бежал, ажды песок из-под ног вылетал. Перегони, Тим, чтобы не задавался.

– Перегоню, – сердито пообещал Тимошка.

И перегнал. На самую малость, на полшага каких-то, но был впереди Витьки. Это видели все, и никто не залюсил Тимошкину победу.

И безногий сапожник Кондрат, заставив Тимошку встать на толстый дубовый пенек, возвестил громко и торжественно:  

– Ты, Тимоха, первый! Валенки тебе бесплатно подошью.  

Так и стал Тимошка Краснов с того для Тимохой Первым.

 

5.

 

Всё ладно да складно получалось в жизни у Тимохи первого. Словно оправдывая своё прозвище, он и впрямь был везде первым. Первым из сверстников закончил семилетку – хорошо шла у него грамота. Дали ему похвальный лист, и старый учитель Тимофей Архипович посоветовал: «Учиться, Тимоша, дальше надо. Голова у тебя светлая».

И пошел Тимофей Первый получать знания дальше, только не в школу, а на курсы трактористов. Это был самый почётный для тогдашней молодежи путь. Да и самый верный, скажу я вам. Сейчас ведь чего: ходят по улицам здоровенные парни, как говорят, кровь с молоком, а делать до двадцати пяти лет ни хрена не умеют. И ничего. Женятся, детей наплодят. А жить-то чем? Вот и тянут из родителей соки, гнут их в дугу.  

В Тимохино детство по-иному всё было. Ребята с малых лет тянулись к ремеслу, к самостоятельной жизни. А старшие способствовали этому. Умение работать ставилось превыше всего. Оттого крепок душой и телом был сельский человек, что дело для него первей всего в жизни было, не давало негу да лень растить.

Не посидит, бывало, Тимоха на месте. То у мастера что-либо уясняет, то к трактористам убежит помогать в ремонте, то книжки по технике читает. Серьезно учился, а потому вернулся из города в родное село настоящим механизатором. Старые трактористы даже пошумели меж собой из-за права взять Тимоху в помощники. Чтобы не обидеть их, а Тимоха сильно уважал старших, вызвался по очереди быть у них помощником. На это мужики рассмеялись и определили к пожилому трактористу Степану Иноземцеву. В последнее время Степан что-то прихварывал, тяжеловато стало ему. Так Тимоха и поможет – рассудили мужики. К тому же Степан земли колхозные знал и как хлеб растить представление имел. Подучит Тимоху.

Хорошо, когда человека на ноги всем селом ставили. Не было на улице чужого ребятёнка без присмотра. Коль отец или мать недоглядят что, так сосед или просто односельчанин подможет. Бывало, и штаны кой-кому спустит чужой дядька и всыплет по мягкому месту. И упаси господи, пожаловаться родному тятьке – ещё добавит, да похлеще.

Года через полтора схоронили Степана Иноземцева. Пересилила его все-таки болезнь. А трактор отдали Тимохе. Он и до этого пропадал в поле да мастерской, а как в полные трактористы произвели – дневать и ночевать стал там. Горяч до дела был, ненасытный в работе. Как самого молодого, его на дальние поля посылали. Коль сломается техника – добежит до мастерской, у Тимохи ноги молодые да резвые, так рассуждали. А он и рад. День пашет да ночь прихватит, ночь пашет – да день урвет. Когда и спал только. Сила гуляла в нем молодая, чувствовал он ее, и весело становилось от этого.

Бригадир не нахвалится, с языка не спускает: Тимоха, да Тимоха Первый. Таких бы молодцов с десяток – мигом землицу образили, обиходили, и сыпанула бы она хлебушком. Её, землю-то, ласкать да холить умеючи надо, а не так, как сейчас: кое как накромсаем, до наспех разбросаем. И выходит: земли много, а толку мало. А втайне бригадир думал: вот и заменщик для меня растет. Не смотри, что молод, а считай, первое слово имеет по железкам. Другие, глядишь, спорят с ним, но все равно выходит по Тимохиному. Голова!

 

***

 

Как-то раз прислала мать на дальнюю загонку обед со счетоводом Нюркой. Было жарко и безветренно. Над трактором клубилась пыль, покрывая густым слоем и технику, и тракториста. Пот крупными каплями стекал из-под кепки и скатывался по замасленным штанам на пышущее жаром железо.

– Трактористик, маманька обедать велела, – весело крикнула Нюрка, поравнявшись с Тимохой, и показала белый узелок.

Нюрка была лет на пять постарше Тимохи. Озорная и языкастая, она часто задирала парня, злила и вводила в краску своими шутками. Но характер у Нюрки был безобидный, легкий. Вскоре, как правило, Тимоха отходил, и они дурачились уже вместе.

Нюрка остановила лошадь, слезла с телеги и замотала на оглобле покороче вожжи – чтоб не убежала ненароком. Открыла квадратную крышку в пристроенной в телеге бочке с водой, зачерпнула большой жестяной кружкой.

– Давай полью, а то одни глаза да зубы остались, как запылился. Сымай рубаху, охолонись немного.

Тимоха бросил на землю кепку-семиклинку, стянул прилипшую к потному телу рубаху и подставил под кружку широкие ладони. Нюрка щедро поливала прохладной водой Тимохину шею, спину и любовалась густыми темно-медными кудрями, крупными кольцами, спускавшимися до плеч, крепкими выпуклыми мышцами Тимохиного тела. А когда он вытерся чистой холстиной и откинул со лба влажные кольца волос, заглянула ему в глаза и удивленно проговорила:

– Тимоньк? Парнем-то каким ты стал. Весь крепкий да огненный. Куда только девки наши смотрят? А может ты и ходишь такой чумазый, чтоб не разглядели – то ли Тимоша, то ли дед Троша.

– Нюрк, не задирайся, дай поесть, – смутился под взглядом женщины парень.

– А то что? Отколотишь? – не унималась Нюрка и придвинулась к Тимохе ближе, – как парней Нагорновских давеча? Тимонь, за что ты их? Из-за девахи, да?

– А что? Говорят? – насторожился Тимоха.

– Говорят! – кивнула Нюрка, – в сельсовет жаловаться на тебя ходили. У Витьки Бугрова все лицо синим заплыло. На работу не пошел…

– Это он споткнулся вчера, – зло усмехнулся Тимоха, запивая масляные блины молоком из глиняного горшка.

Любопытной Нюрке так и не удалось ничего выведать.

 

* * *

 

На ночь Тимоха не пошел домой, остался спать в полевой будке. Доел молоко с пшеничным хлебом и завалился на пахнущие соляркой и маслом нары. В поле было темно и тихо. Тимохе не спалось. По душе было спокойно, хотя и говорила Нюрка, что призовут его к ответу в сельсовет за вчерашнюю драку.

Вчера вот так же тихо и тепло было. У клуба звонко играла двухрядка. Песни сменялись танцами или веселой и бойкой пляской. Гулянье было в самом разгаре, когда Тимоха протиснулся к загородке, где стоял со своими дружками Витька Бугров. Остановившись перед ним, спросил срывающимся от волнения голосом:

– Ты зачем врешь?

Витька пренебрежительно мотнул головой и пожал плечами.

– Я о Груне. Ты зачем её… Врешь ты!

Почувствовав скандал, гулянье притихло.

– Шагал бы ты отсюда, заступник, – угрожающе проговорил Витька, – Ты что, проверял после меня?

Кровь бросилась в голову Тимохи. Крепко сжатым кулаком он что есть мочи ударил Витьку в лицо. Тот, охнув, осел на землю.

– Ой! – крикнула одна из девчат, – Дерутся!

Дружки Витьки бросились на Тимоху, кто-то больно ударил под ребра ногой. Это ещё крепче разозлило Тимоху. Изловчившись, он двинул под подбородок Терентия Иноземцева и сбил его с ног. Получив мощный удар в грудь, перелетел через загородку второй Витькин дружок Петька Орлов. Больше никто не осмелился подступиться к Тимохе.

Гулянье расстроилось. Парни разбились на группы, тихонько, выжидающе переговаривались. По деревне стали разноситься голоса: «Петька, домой!», «Ванька, я тебе чего говорю!», «Митрошка, иди сюда!». Как обеспокоенные клушки, матери собирали своих детей. Потому как знали, в драке до беды недалеко.

 

* * *

 

Небо над полем очистилось. В раскрытую дверь будки заглянули звезды. Неторопливый ветерок всколыхнул воздух и наполнил все вокруг ночной свежестью. Тимоха ничего не замечал. В его широко открытых глазах стоял тот весенний день, когда они впервые обменялись долгим взглядом, от которого захолонуло в душе у Тимохи.

…Разбрызгивая талый снег, он шёл по улице в мастерскую. Дорогу уже развезло. По тёмным колеям бежали робкие светлые ручейки и, вильнув с дороги в первую попавшуюся низину, прятались под осевшим тяжелым снегом. Пели жаворонки. И Тимофей, задрав голову, искал их в ласкающей голубизне неба.

Вдруг нежный девичий голос пропел сзади:

– Прокати нас, Тимоня, на тракторе. До околицы нас прокати…

Тимоха обернулся – да так и остановился от неожиданности. Перед ним стояла Груня Степченко. В её больших синих глазах светилось весеннее солнце и искрились первые ручейки, а в глубине играла зовущая улыбка. А сама вся ядреная, упругая, с высокой грудью, которую не могла скрыть даже коротенькая фуфайка.  

Так и стояли несколько мгновений, глядя друг другу в глаза, смущаясь этого долгого взгляда и не в силах прервать его. Такие дела! Подкараулила их жизнь веселым весенним деньком, свела на талой дороженьке, остановила, позвала. И стоят они ладные, смущенные да молодые и ничего вымолвить не могут. Да и надо ли! Все ясно и без слов, потому как стал огромным и счастливым до самых краев весь мир. Тут уж ничего не поделаешь, тут уж открывай душу и иди, иди навстречу судьбе своей и робеть не мысли – покаешься.

– Так, прокатишь, Тимоша? спросила она вдруг серьезно.

Кровь радостно загудела по жилам парня, и Тимоха озорно крикнул:

– Прокачу! Прямо сейчас! Подожди тут!

Он лихо прыгнул через ручей, подбежал к бригадирскому дому, у которого стоял запряженный в легкие сани серый жеребец и, отвязав его, в минуту оказался рядом с Груней.

– Садись!

– Ты чего, Тимоша! Заругают ведь… Без спросу… – проговорила Груня.

А сама тем временем забралась в санки и восхищенно глядя на Тимоху, приговаривала:

– Вот заругают, вот заругают…

– А ну, давай! Э-гей! – хлестнул вожжами и гикнул Тимоха.

Застоявшийся жеребец, разбрызгивая ручьи и мокрый снег, понесся по деревне.

– Куды! Так твою…, – заорал выбежавший из дома бригадир.

В ответ донеслись только молодецкий покрик, да всхрапы взбудораженного жеребца. Унестись санки и скрылись в поле за бугром, где чернели первые проталины, и колыхалось теплое синеватое марево.

Прости их, бригадир! Не остановить тебе их, не урезонить молодость! Пусть мчатся по весне, пусть смеются и задыхаются от вешнего ветра. Жизнь идет! Э-геи-й! Не ругай их, бригадир! Не ругай…

Тимоха улыбался в темноте, вспоминая, как ошалело катались они по улицам села на застоявшемся жеребце, как унеслись к Сухому лесу, где густо пахло оттаявшей корой, как долго и сладко молчали, стоя на малонаезженной лесной дороге…

Домой вернулись уже под вечер. Легкий морозец чуть прихватил талый снег, и он хрустел под полозьями санок.

Бригадир, насупившись, оглядел их, взял коня под уздцы и спросил: «Не загнал?». И, услышав, что Тимоха давал коню отдыхать, тихонько выругался.  

Потом бок о бок они шли синеющей от вечерних сумерек улицей, и ему не хотелось, чтобы дорога кончалась.

Вспомнил Тимоха и то, как ещё раньше обменивались короткими взглядами и спешили пройти мимо. Вспомнил, как неприятно и пусто становилось в груди, когда рядом с Груней появлялся на гулянье высокий и плечистый Витька Бугров. А сам никак не мог осмелиться и подойти к девушке. И злился на себя.

Витька Бугров старался удержать Груню. Да куда там! Коль уж сердце девичье сделало выбор, ни силой, ни лаской, ни угрозами не оторвешь его от желанного. Когда Витька понял это, по злобе и ревности сболтнул дружкам: я мол, своё взял, пусть другие берут…

И пошла тёмная молва по селу. А село-то не лес, не заблудилась она, окаянная, не пропала без вести, а дошла до Тимохи и каленым железом пырнула его в самое сердце.

В неделю исхудал парень. Жил в поле, не появляясь в селе. Ожесточенно пахал и пахал землю.

 

6.

 

А сердце девичье – вещун. Почуяла беду Груня. По взглядам любопытным, по шушуканью за спиной, по кривым усмешкам, по тому, как пропал куда-то друг Тимоша, чего раньше никогда не бывало.

И всколыхнулась её гордость, и залила девичью грудь обида смертельная, и чёрным стал для нее белый свет, а люди – недобрыми. Поняла она, какая молва по селу о ней – ужаснулась. Заметалось сердечко – места не найдет, не знает, к кому прильнуть-прислониться, где спастись от страшной несправедливости. Рванулась было к матери – да та взглядом подозрительным остановила, не поняла, не успокоила, не утешила. Эх, матушка ты моя родимая! Как же тяжко-то мне! Хоть не живи на этом свете, хоть в омут головой от людских пересудов да усмешек.

Казалось, не было исхода горю девичьему. Да что-то толкнуло в сердце мягко и властно. И молвил будто кто-то всего одно словечко: «Иди». И пошла она в ночь. В поле. Не боясь ни темени, ни людского глаза, ни разговоров. К Тимоне пошла. К тому, чьего осуждения боялась пуще всего.

В ночи тропинок и дорог не видно. Но, знать, сердце вело. Не заблудилась она среди пашен и дубрав. К полуночи пришла на полевой стан, села обессиленная на порожек будки и слезы ручьями хлынули из ее глаз.

…С измученной душой Тимоха не спал. Тоска налила голову и тело тяжестью.

Занемог Тимоха от сердечных страданий. Тут и вышла из темноты его любовь и залилась горючими слезами, обняла порывисто и страстно. И вскричала Тимохина душа от боли и любви. Не знал, не ведал он, что делать, как поступить. А она целовала и целовала его, прижимая к горячему телу, а потом тихо и взволнованно прошептала:  

– Ты, Тимоня, будешь первый… Ты…

И возвысилась в радости душа Тимохи, усладилась нежностью необыкновенной, озарилась великим счастьем. И бережно, будто боясь расплескать его, он обнял Груню и выдохнул:  

– Истерзался я, а всё одно – не верил…

 

* * *

 

Через день Тимоху вызвали в сельсовет. Председатель Совета Лукич, прямой и горячий мужик, бывший чапаевец, покрутил длинный седой ус и коротко бросил: «Выкладывай». Внимательно слушал сбивчивый, но прямодушный Тимохин рассказ, недовольно шевелил усами. Но когда Тимоха назвал причину драки и добавил: «Вот я ему и наподдал». Чапаевец рубанул по столу сухой ладонью и сказал: «За дело!». Но спохватился, вспомнив, что он представитель власти, снова нахмурился:

– Ты вот что, Тимоха. Ты мне самосуды не устраивай. У тебя кулачищи-то! Ненароком зашибить можешь. Понял?

– Понял, – угрюмо ответил Тимоха, но вдруг вскипел и, сверкнув глазами, сказал, – Но Витька пусть свои поганые слова назад берет, иначе я ему так наподдам – всю жизнь веселый ходить будет!

– Ты у меня смотри, черт рыжий, – начал Лукич, но Тимоха прервал его.

– А с Груней мы поженимся осенью, Лукич. Я её перед всей деревней в обиду не дам.

Сказав первый раз о женитьбе, Тимоха покраснел. А Лукич, удовлетворенно крякнув, поддержал:

– Святое дело, парень, задумал – на семейную жизнь собрался. Держи крепче девку. Она у тебя – не хочешь да взглянешь, кровь с молоком. Только ты… того, кулаками-то больше не махай. Решил жениться – степенись, головой больше думай. В семейном деле голова ой как нужна!

В ту осень бригада, в которой работал Тимоха, удачно отпахалась и отсеялась – первой в колхозе. А потом прошли обильные, ещё не холодные дожди. И озимые дали дружные всходы. Под нежарким осенним солнцем поля отчаянно полыхнули густой нежной зеленью. Они резко контрастировали с золотыми красками осеннего леса, с девственной, поблескивающей чернотой добротно вспаханной зяби. Уютом и порядком веяло от ухоженной заботливыми крестьянскими руками земли. Стояла золотая осень. Высоко в небе грустно курлыкали журавли, неторопливо переговариваясь, летели к югу стаи диких гусей. Над селом, словно прощаясь с ним до будущей весны, затеяли кутерьму и гвалт грачи.

В один из таких пригожих дней Тимофей с матерью послали к Груне сватов. И получили согласие. На селе восприняли это событие как само собой разумеющееся. После того памятного разговора в ночном поле, а затем драки с парнями и объяснения у председателя сельского Совета, Тимоха и Груня уже ни от кого не скрывали своих отношений, женихались и невестились всласть, позабыв о всем на свете!

Вот жизнь была! Лучистая! Ног под собой не чуяли. С утра только и думы друг о друге. Вечером до позднего оторваться друг от друга не могли, наговориться вволюшку, намечтаться! Но и житейские дела, само собой, тоже обговаривали. Как же без этого – чай, не малые дети. Тимохе уже двадцать три стукнуло, а Груне вот-вот двадцать сравняется. По возрасту самая пора своё гнездо вить да детишек заводить. Чего тянуть-то?

Тимофей и Груня росли сиротами. Отец Тимофея Егор Краснов был хорошим хозяином. Не богатым, понятно, но хлеб свой всю зиму ели и взаймы не просили. Хотя соседей, кто победнее или хворый был, из беды выручал, давал взаймы хлебушка до будущего урожая. А там, по обстоятельствам, порой, и долг не спрашивал, прощал. Но при всём при этом хозяином был расчетливым, копейку уважал и берег. Излишеств не позволял. Выпивал только по престольным праздникам – самую малость, чтоб тяжесть с себя сбросить и на жизнь взглянуть повеселее.

Зимой тоже без дела не сидел. Плел лапти на любой размер и вкус и вез их в Пензу. Часть продавал на ярмарке желающим купить эту легкую, удобную обувь, а оставшуюся продавал по приемлемой цене скупщику. Затем с другими Озерскими мужиками, которые также торговали на ярмарке своим товаром – кто зерном или мукой, кто шерстью и валенками, кто топленым маслом, кто конской сбруей или кузнечными изделиями для домашнего обихода, подряжались на извоз гончарных изделий в Саратов. На каждые сани грузили стог соломы, а его в свою очередь нашпиговывали глиняными горшками, корчагами, мисками, солоничками и т.д. Искусство укладки заключалось в том, чтобы в дороге не разбился ни один предмет. За разбившийся, скажем горшок или миску, сопровождающий обоз приказчик высчитывал из оплаты.

Загрузились – и в путь. А путь по тогдашним временам был неблизкий. Порой от Пензы до Саратова еле-еле за двое суток добирались. Все мужики на себя принимали: и лютый холод, и пронизывающий до костей ледяной ветер, и пургу да порой такую – что ни зги не видно и страшно сбиться с пути, уйти в степь или свалиться в глубокий овраг. Бывало, что внезапно наступала оттепель, и зачинал хлестать дождь. А к вечеру снова крепчал мороз, и всё вокруг покрывалось коркой льда – поля, леса, дорога, люди и лошади. Хорошо у кого тулуп справный – переможет. А у кого только шубенка. Да и та старенькая – беда. Такой озноб схватит, что одно спасение – бежать рядом с санями, которые-то влево, то вправо раскатываются по обледенелой дороге, грозя угодить на обочину и перевернуться. Словом, от большой нужды терпели эти невзгоды мужики. Бывало, некоторые не выдерживали и застужались до смерти. А их семьи впадали в ещё более злую нужду. Таким Егор Краснов по мере возможности помогал в первую очередь. Справедливый был мужик.

Как бы то ни было, а годам к тридцати пяти скопил он деньжонок, купил на них строевого леса и за два года собственноручно срубил рядом со старой избой, вросшей нижними венцами в землю, новый просторный дом о пяти окнах, с высокой тесовой крышей и резным крыльцом на солнечную сторону. По гулкому некрашеному, но тщательно выструганному полу все восторженные Тимоха и его младший брательник Семка скакали, как козлята из одной комнаты в другую и, подпрыгивая, старались выглянуть то в одно, то в другое окошко.

Жить да жить семье в новом доме и радоваться. А не тут-то было. Немец напал на Россию и произошла империалистическая война. Забрали Егора Краснова на фронт. И сгинул он на том проклятом фронте навсегда. Пришла бумага, что пропал артиллерист Краснов без вести. Стали Тимоха с Семкой сиротами, а маманя Настя вдовой. Ждали, конечно, отца, как не ждать. Ведь не погиб, а пропал без вести. Но и война та кончилась, и новая началась – меж собой, гражданская. А весточку Егор Краснов так и не подал. Только лет пять спустя мать сходила в церкву и первый раз поставила свечку за упокой раба Божьего Егора. Ждали, как не ждать…

А у Груши отец попозже погиб, в гражданскую. Небольшой красный отряд остановился переночевать в лощине где-то под Петровском, в пензенской области. Белые выследили их, окружили и всех одиннадцать человек изрубили шашками, а затем дико и жестоко глумились над умирающими, отрубая руки, дробя и обезображивая прикладами винтовок челюсти и черепа красноармейцев. Федота Степченко опознали только по крупному родимому пятну на левом плече.

 

***

 

Видимо, судьба такая: сиротство к сиротству потянулось, чтоб вместе крепче на ногах стоять. Свадьбу сыграли честь по чести. Наварили хлебной браги, мясных щей три ведерных чугуна, пшенной каши с маслом, напекли пирогов с капустой, а также с моркошкой и тыквой, затеяли бочонок кваса на диком терне – на опохмелку, вестимо. Покликали всю родню близкую и дальнюю, подруг и друзей жениха и невесты, соседей – само собой. Много люду собралось, тесновато стало в просторной Тимохиной избе, но места всем хватило, за дверью никто не остался.

Расписывались в сельсовете, куда молодые с родней и друзьями-подругами ходили пешком. А когда вернулись, мать Тимохи встретила их на крыльце с иконой и благословила на долгую и счастливую жизнь. Молодых посыпали пшеном, чтоб жизнь была в достатке, ввели в дом и усадили в передний угол! Эх! И хороша же пара! Крепкие, загорелые, со счастливыми глазами, смущенные и зардевшиеся от всеобщего внимания, они были самыми красивыми. И пошла свадебка от всей души. Поздравляли молодых, шутили, смеялись, пели песни, плясали, кричали: «Горько!». Без устали звенела и не давала гостям передыха саратовская гармошка. А когда стемнело, молодых проводили на сеновал, где была застелена широкая постель. На сеновале было темно, густой запах высохшей травы будоражил и кружил голову, белела нетронутая постель...

… Вот деревенские бабы! Им всё знать надо, им доказательства подавай. Слухи-то по деревне ходили разные про Груню. Самые любопытные поутру собрались у сеновала и вполголоса переговаривались.

– А ну! Дайте пройти, – сердито скомандовала сваха тетка Васена Ульянова, – Ишь, как мухи на мед слетелись.

Она открыла дверь сеновала, вошла внутрь и вскоре гордая появилась на пороге и торжественно развернула простыню, которая без слов красноречиво извещала, что невеста была девственницей. А следом с Груней на руках вышел счастливый Тимофей.

Потом их повели в заранее натопленную чисто выскобленную и вымытую баню. Пол предбанника был устлан душистым и мягким луговым сеном, которые еще дышало недавно ушедшим летом. Но верховодили, конечно, как и полагается, знойный горьковатый запах сушеной полыни и зовущий дух березовых веников. Сваха принесла молодым кувшин холодного тернового кваса, тарелку с нарезанными пирогами, а потом вынула из-под фуфайки аккуратно сложенную белоснежную простыню и протянула Груне, которая удивленно спросила:

– А зачем простыня, тетя Васена? Полотенца есть, целых три. Нам хватит.

Сваха лукаво улыбнулась и ответила:

– А затем, что в первые денечки ребятишки уж больно пригожие получаются, а в баньке тем паче.

Невеста смутилась и доверительно сказала свахе:

– Теть Васен, стыдно мне нагишом-то к нему, стыдно…

– Обвыкнешься, милая, обвыкнешься. Девичий стыд – до мужнина порога. А чего стесняться-то? Вон у тебя добра-то в теле скоко! Хушь сзади, хушь спереди, хушь сбоку – все торчмя да круто. Ступай. Вот Тимоха рот-то разынет. Какую кралю захороводил…

Когда сваха ушла, Груня заперла дверь на крючок, глубоко вздохнула, перекрестилась и открыла дверь в парную. Горячий влажный воздух тотчас обнял молодое белое тело невесты. Она зажмурилась и, очутившись в крепких объятиях суженного, тихо рассмеялась – словно горлица проворковала.

Впереди была целая жизнь. Обязательно большая и обязательно счастливая.

 

7.

 

Груня была уже на сносях, когда началась война. Тревожно стало на селе. Каждый день мужикам приходили повестки с военкомата о призыве в Действующую Армию. Группами по пятнадцать-двадцать человек колхозная полуторка отвозила их за двадцать километров в Жерновский военкомат, а оттуда грузили в воинские эшелоны и отправляли в сторону фронта, на пополнение воинских частей. Солдатская судьба разбросала односельчан по всем фронтам – от Севера до Юга страны.

Тимоху повестка в первые месяцы войны обходила стороной: как тракторист он подпадал под «бронь». Однако хорошо понимал, что за этой бронью долго не отсидишься, и начал тайком от жены собирать необходимые вещи. Но утайки не вышло. Завидя в руках Тимофея вещевой мешок, Груня осела на лавку и спросила срывающимся от волнения голосом:

– Что, уже? Повестка пришла? У тебя же «бронь»?

Тифомей успокоил жену, а когда та пришла в себя от испуга, спокойно пояснил:

– Рано или поздно – всё равно призовут. Это как пить дать. Давай лучше поморокуем, каки дела в первую очередь сделать, пока я дома. Чтоб тебе полегче было. Сена корове, пожалуй, успею накосить, но телку придется в колхоз сдать. Дров заготовлю поболе, чтоб в тепле зимой были. Дымоход почищу, а то что-то тяга слабоватая стала. Дверь заново утеплю – войлок запас на это дело. Обувка у вас с маманей к зиме есть, правда задники к чесанкам подшить надо – но то дело маненькое. Вот картошку бы Бог дал вырыть да в погреб ссыпать – мне бы покойней за вас было.

Груня притянула к себе Тимоху, обняла его голову и со слезами на глазах заговорила:

– Заботушка ты моя заботушка. Всё-то он наперед мне житье облегчить хочет родимый. А можа, не возьмут на фронт, Тимонь, а? Не всем же воевать. Да и война, калякают, по осени закончится. Разобъют немца без тебя… Пощупай, как он в животе ножками торкает. Скоро уже. И двух недель не прохожу…

Тимоха, ощутив ладонью мягкие толчки, радостно засмеялся:

– Ишь, шустрый какой!

– В тятьку, такой же непоседа, -- улыбнулась Груня.

В том, что родится именно сын, они не сомневались. И сами чувствовали, и сваха тетка Васена говорила, что по всем приметам сходится, что мальчишка будет.

Спорить с женой по поводу конца войны по осени Тимофей не стал. Хорошо бы, конечно. Только уж больно прёт немец. Говорят, что бои упорные, а города все отдают и отдают. Нет, Тимоха, не миновать тебе фронта.

Так рассуждал Тимофей. И главное, у него мысли не возникло, чтобы найти какую-нибудь лазейку, чтобы не попасть на фронт, открутиться любым способом, оттянуть этот час. Более того, для себя он уже решил: если до зимы не позовут, пойдет добровольно. Он, Тимоха, никогда за чужие спины не прятался и сейчас прятаться не станет тем более. Кому же, как не молодым мужикам за страну стоять? Это одно. А второе… Про это второе Тимоха никому не говорил, держал про себя. Да и возникло это чувство не так давно, а если точно сказать – с началом войны. Возникло-то недавно, а засело ой как глубоко и крепко, будто спало-спало в груди да и проснулось ко времени. Не злопамятным был Тимоха, горячим, но отходчивым. А здесь как обожгла его мысль, что он, Тимоха, должен посчитаться с немцем за смерть отца, да так и окостенела в душе. Должен и все тут. Одного очень сильно хотел, всем сердцем хотел – сына дождаться, прижать к груди и передать всю силу свою и нежность, чтобы с легкой душой уйти на фронт.

Судьба не всегда была сурова к Тимохе. На этот раз всё получилось, как он желал. В конце июля Груня благополучно разрешилась сыном, которого назвали Мишкой. Тимоха был счастлив. «Свадебный подарочек», – так сваха Васена сразу окрестила Мишку – был упитанным и спокойным мальчуганом. Пока вся его жизнь заключалась в том, чтобы сосать полные груди подобревшей матери и спать в плетеной из тонких тальниковых прутьев люльке, подвешенной к потолку на почерневших от употреблениях сыромятных ремнях.

В этой люльке в свою пору качался и сам Тимоха, а затем его младший брательник Семка, который был на два года моложе. Теперь очередь дошла до Мишки. Раньше ведь, не как сейчас, вещи не выбрасывали за ненадобностью.

Они служили порой не одному поколению рода, создавая особый мир и уют в доме, были оберегаемы и бережно хранимы, если в данный момент в них не было надобности. Они считались родными и использовались до полного износа. Даже с непригодными расставались, как правило, с неохотой, как с частицей своей жизни.  

Судьба продолжала благоволить Тимохе. Успел он переделать все дела, которые наметил. Даже картошку выкопал и ссыпал в глубокий сухой погреб, обложенный камнем-дикарем на глине. И в бригаде, хотя добрая треть мужиков была уже на фронте, дела продвигались споро. Главное, уборку закончили, озимые посеяли, солому заскирдовали, да и зяби вспахали порядком. Хлеб, само собой, государству на элеватор отправили, семена под урожай будущего года засыпали и, по расчетам на трудодень, должно неплохо выйти.

Прикинул и Тимоха размер своей натуроплаты. И на душе полегчало. Выходило, если часть зерна, как это делали ранее, на базар не везти, хлеба семье до нового урожая хватит с добрым запасом. Часть зерна мужики продавали, чтобы иметь возможность купить одежду, обувь, утварь, отложить немного денег на черный день. Но сегодня Тимоха решил весь хлеб засыпать в сусеки – большие деревянные лари, расположенные вдоль стен в задней комнате, и в сухом чулане. Кто знает, думал он, как всё обернется, а с хлебом не пропадут.  

Но засыпать не успел. Повестку на фронт, конечно, с тревогой ждали, но всё равно она пришла неожиданно и погрузила жену и мать в горе и слёзы. На улице стоял ноябрь, по утрам хрустел ледешок под копытами лошадей, озимые покрывались густым сверкающим на остывающем солнце инеем. Нет-нет поднимался сильный порывистый ветер, закрывал небо тяжелыми облаками и нес знобящую всю живое шугу – колючий снег с дождем.

Неуютно становилось на селе. Не только Тимохина семья – всё село было в горести и тревоге. В ту пору стали приходить похоронки и вопли от невыносимой беды и отчаяния долго-долго стояли в ушах. Чернота накрыла село. Груня изошлась слезами. Сколько тайком молила Бога, чтобы он оставил Тимоню дома, уберег его от фронта. Не вымолила. Забирают милого, отрывают живое от живого, да с такой страшной болью, что утерпеть немыслимо. Льются горючие слезы, льются ручьем без конца и края. И нет мочи остановить их.

Тимохе, вестимо, тоже тяжело. Но он мужик, держится твердо, как может, жену старается успокоить. Говорит, что он тракторист, а значит, танкистом будет. За броней-то чё ему сделается? Убеждал, что война скоро закончится и немец пойдет на мировую. Предполагал, что его могут оставить в тылу, чтобы на тракторе подвозить снаряжение к фронту. Да и не всех же в конце концов убивают на фронте. Когда после этого довода Груня заплакала-завыла навзрыд, Тимоха усадил ее рядом с собой на скамейку и твердо сказал:

– Не оплакивай меня допреж времени. Подумай о Мишке. С расстройства у тебя молоко может пропасть. Война-войной, а ему мужиком расти надо, помощником отцу. Вернусь я, Груня! Вот те крест, вернусь! – Неожиданно для себя убежденно заключил Тимоха и размашисто перекрестился на икону Божьей Матери, висевшей в переднем углу.

Спокойная уверенность мужа подействовала на Груню. Она вытерла цветастым передником опухшее от слез лицо и заглядывая мужу в глаза, с надеждой спросила:

– Ты ведь вправду вернешься, Тимонь? Вправду, да? За Мишеньку не тревожь себя. Во мне сока страсть как много. Кормить буду, пока сам от титьки не откажется. Только возвращайся, Тимоня. Береги себя там. День и ночь буду молиться за тебя и ждать. Ненаглядный мой, как же хорошо мне было с тобой!

Перед отъездом они не спали всю ночь напролет. А поутру колхозная полуторка, прыгая на кочках скованной морозом дороги, увозила на фронт очередную партию озёрских мужиков, в которой был и Тимоха Краснов.